Вот же крыса канцелярская, подумал Алатристе. Но крыса, на которую походил Ольямедилья, должна была страдать несварением желудка или ощущать во рту горький привкус желчи.
— Ну, хорошо… — холодно произнес счетовод заранее припасенную фразу. — Разъясним дело. Вы знаете, о чем я говорю, а мы знаем, что вы знаете. Все прочее есть зряшная трата времени.
У Джеронимо Гараффы так пересохло во рту, что заговорить ему удалось лишь с третьего раза:
— Клянусь Господом нашим Иисусом Христом… — хрипло сказал он, и от страха чужестранный выговор звучал явственней, чем обычно. — Я ничего не знаю об этом фламандском паруснике.
— Иисус Христос не имеет к нашему делу ни малейшего отношения.
— Это произвол!.. Я требую правосудия…
Последняя попытка Гараффы придать своим словам должную твердость захлебнулась в прорвавшемся рыдании. Одного взгляда на каменное лицо Диего Алатристе хватило бы, чтобы понять — правосудие, которого требует генуэзец и благосклонность которого он, без сомнения, привык приобретать за хорошенькие серебряные монетки по восьми реалов, пребывало сейчас далеко-далеко от этой комнаты.
— Куда причалит «Вирхен де Регла»? — с прежним спокойствием вопросил Ольямедилья.
— Не знаю… Пресвятая Дева… Не понимаю, о чем вы…
Счетовод почесал нос и значительно посмотрел на Алатристе. Капитан подумал, что этот Ольямедилья являет собой живое воплощение, ходячий образ чиновничества, забравшего такую власть в заавстрияченной нашей Испании, — дотошного, скрупулезного и беспощадного. Он мог быть судьей, писарем-делопроизводителем, альгвазилом, адвокатом — любым из обширной коллекции гадов и тварей, процветавших под сенью престола. Кеведо и Гуадальмедина уверяли, будто он — честен. Очень может быть. Но всеми прочими своими деяниями и дарованиями он ничем не отличается от черной стаи алчного и безжалостного воронья, обсевшего судебные залы, адвокатские конторы, аудиторские палаты и прочие присутственные места обеих Испании, самого Люцифера обштопавшего по части гордыни, Какуса затмившего лютым мздоимством, далеко позади оставившего Тантала в неуемной и неутолимой жажде почестей, и никогда ни один язычник не изрыгал хулы кощунственней, нежели та, что содержалась в писаниях сей братии, неизменно гибельных для сирых и убогих, но играющих на руку сильным и власть имущим. Вот уж точно — ненасытные пиявицы, по самой природе своей лишенные милосердия и малейших понятий о приличиях, зато сверх меры одаренные невоздержанностью, хищностью и фанатически-рьяным лицемерием, когтящие и терзающие именно тех, кто вверен их попечению. Впрочем, человек, который угодил им в лапы сегодня, — не сирый, не убогий, не жалкий. Хотя жалости достоин, что уж там говорить.
— Ну, хорошо, — заключил Ольямедилья.
Он сложил бумаги аккуратной стопочкой, не сводя при этом глаз с Алатристе и всем своим видом показывая: «Я свое дело сделал». В течение нескольких мгновений они молча смотрели друг на друга, затем капитан расцепил скрещенные на груди руки и отступил от стены, сделав шаг к Джеронимо Гараффе. На лице генуэзца отразился неописуемый ужас. Алатристе стал перед ним, чуть склонился и взглянул ему прямо в глаза очень пристально и очень пытливо. Ни малейшего сострадания не вызывал у него этот человек и все, что воплощал тот в себе. Из-под сетки, стягивавшей крашеные волосы, по лбу, по щекам и вдоль шеи текли темные струйки, и кисловатый запах испарины, пробирающей человека в миг смертельной опасности, заглушал теперь аромат притираний и бальзама.
— Джеронимо… — почти шепотом произнес капитан.
Услышав свое имя, прозвучавшее в трех пядях от лица, тот дернул головой, как от пощечины. Алатристе, не отстраняясь, еще несколько мгновений неподвижно и молча смотрел на генуэзца в упор, почти касаясь его носа усами. |