Мой порыв был пресечен немцем-гвардейцем в густых бакенбардах — ухмыляясь, он вернул мне кинжал и указал правый путь к выходу.
Я присел на ступеньку неподалеку от кафедрального собора и провел довольно много времени в тягостных раздумьях. Разноречивые чувства бушевали в моей душе, и пробужденная этим нежданным свиданием страсть к Анхелике боролась с убежденностью, что нам снова искусно приготовили западню. Сначала я думал промолчать, а вечером улизнуть из дому под каким-нибудь благовидным предлогом и отправиться на свидание сам-друг, если не считать, конечно, неразлучного кинжала и боевого трофея в виде альгвазиловой шпаги — хороший клинок Толедского закала с клеймами оружейника Хуанеса, — которая хранилась, завернутая в тряпье, на постоялом дворе. Потом сообразил, что это было бы верной гибелью, и воображению моему явилась мрачная фигура Гвальтерио Малатесты. Выстоять против него не было ни малейшей возможности даже в том весьма маловероятном случае, если итальянец явится к месту встречи в одиночку.
Впору было разреветься от ярости и бессилия. Я — баск и дворянин, сын солдата Лопе Бальбоа, павшего во Фландрии за короля и истинную веру. Угроза нависла над моей честью и над головой человека, которого я уважал больше всех в мире. Да и собственная моя жизнь тоже была в опасности, однако в ту пору я, с двенадцати лет попавший в жестокий мир, столько раз ставил эту самую жизнь на карту, что проникся неким фатализмом: можно сказать, дышал им, памятуя при каждом вздохе, что вздох этот может оказаться последним. И столько людей у меня на глазах отправились в мир иной — рыдая или бранясь, молясь или храня гордое молчание, преисполненные отчаянья или смиренно приемля свой удел, — что смерть перестала казаться мне чем-то чрезвычайным да и страшить больше не страшила. Вдобавок я нисколько не сомневался, что это не просто так говорится — «мир иной», а он и вправду существует, и там Господь Бог, любимый мой отец и старые товарищи примут меня, что называется, с распростертыми объятьями. Ну, так или иначе, есть там что-нибудь за гробом или ничего нет, усвоил я, что смерть — такое происшествие, которое в конце концов подтверждает правоту людей, подобных капитану Алатристе.
Этим размышлениям предавался я на ступенях паперти, когда вдруг заметил вдали капитана Алатристе: вместе со счетоводом Ольямедильей он направлялся к зданию Торговой палаты. Уняв первоначальный порыв устремиться к нему, я ограничился тем, что издали рассматривал поджарую фигуру моего хозяина, который шел молча, надвинув шляпу на глаза, придерживая бившую по ногам шпагу.
Вот они исчезли за углом, а я еще долго сидел в неподвижности, обхватив колени. В конце концов, заключил я, вопрос весьма несложен. Нынче вечером мне предстоит решить — одному ли погибнуть или вместе с капитаном Алатристе.
Предложение завернуть в таверну исходило от Ольямедильи, а Диего Алатристе согласился не без удивления — впервые счетовод выказал словоохотливость и общительность. Войдя в таверну Шестипалого, они расположились за столиком неподалеку от двери. Капитан снял шляпу и положил ее на табурет. Прислуживающая в таверне девица принесла им бутылку «Касальи-де-ла-Сьерры» и блюдо черных оливок. Ольямедилья даже выпил с капитаном. Ну, выпил — это громко сказано: он лишь пригубил, но перед тем, как поднести стакан ко рту, долгим взглядом окинул сотрапезника, и хмурое чело его несколько прояснилось.
— Ловко было сделано, — промолвил он.
Алатристе рассматривал острые сухие черты его украшенного маленькой бородкой лица — казалось, будто желтизну свою оно получило от свечей, горевших в канцеляриях. Не отвечая, одним духом опорожнил стакан. Счетовод по-прежнему смотрел на капитана с любопытством.
— Меня не обманули на ваш счет.
— Если вы имеете в виду генуэзца, то это было нетрудно, — хмуро отвечал капитан. |