А тот невозмутимо слушал чтение и, лишь когда оно завершилось, разомкнул уста, взглянув на партнера и двинув бровями:
— Хожу, — сказал он.
Игра пошла своим чередом. Сарамаго-Португалец сбросил трефового валета, его партнер пошел с короля, а третий игрок выложил бубнового туза.
— Червы, чтоб их!..
— Козыри.
Гансуа очень везло в ту ночь: он отходил целую масть, одной рукой сбрасывая карты, а другой горделиво упершись в бок. И только потом, сгребая выигрыш, поднял глаза на судейского:
— Не затруднит ли вас повторить последнюю фразу, а то я отвлекся?
Писец, почтя себя уязвленным, отвечал, что подобные вещи читаются только единожды и раз так, придется приговоренному укладываться в дорогу, с позволения сказать, втемную, не вникая в суть и подробности дела.
— Такому человеку, как я, — ответил тот с отменным хладнокровием, — человеку, не привыкшему праздновать труса и сызмальства взявшему себе за правило отступать для того лишь, чтоб противник смог причаститься святых тайн, человеку, который участвовал в пятистах формальных поединках, не считая драк без повода и вызова и всякой прочей поножовщины, а потому не считая, что со счета я давно сбился, так вот, говорю: такому человеку подробности нужны, как рыбе — зонтик… Желаю знать, сказано ли в вашей бумаге, что мне — крышка?
— Сказано. Завтра в восемь.
— А чья подпись под приговором?
— Судьи Фонсеки.
Никасио окинул своих товарищей многозначительным взглядом, а те в ответ прижмурили глаз, безмолвно подтверждая, что слышали и поняли. Можно было не сомневаться — доносчик, стражник и ювелир прихватят с собой в дальнюю дорогу еще одного спутника.
— Конечно, — философическим тоном заметил Гансуа. — означенный судья может вынести мне приговор и тем самым лишить меня жизни… Был бы он человеком чести — вышел бы ко мне со шпагой в руке, вот тогда бы мы посмотрели, кто чью жизнь заберет.
Последовали новые важные кивки и покачиванья головой — верно, мол, говорит, все истинно, как в Священном Писании. Судейский всего лишь пожал плечами. Капеллан — благодушного вида августинец с грязными ногтями — приблизился к Никасио:
— Хочешь исповедаться?
Тот, продолжая тасовать колоду, оглядел его сверху донизу:
— Неужто, отче, похож я на корову, от которой хотят получить молока не на утренней дойке, так на вечерней?
— Облегчи душу.
Смертник прикоснулся к висевшим у него на шее ладанкам и четкам:
— О моей душе мне и заботиться, — ответил он, помолчав. — Завтра утром я уже смогу потолковать об этом не здесь, а кое-где еще, и с тем, кто разбирается в этом лучше вашего…
Сидевшие за столом вновь одобрительно закивали. Многие из них знавали Гонсало Барбу: когда при самом начале исповеди он покаялся в восьми убийствах, чем донельзя смутил юного и неопытного священника, то поднялся с колен со словами: «Если уж от таких пустяков вас в пот бросает, лучше прекратим это». Когда же падре принялся настаивать, ответил: «Ступайте с Богом: не тому, кого позавчера рукоположили, исповедовать человека, который убийствам счет потерял».
Игроки продолжали тасовать и сдавать карты, а судейский с монахом направились к дверям. Никасио, вспомнив что-то, вернул их с полдороги.
— Да, вот еще что… Месяц назад, когда мой кум Лукас Ортега всходил на эшафот, одна из ступенек подломилась, и он чуть не сверзился… Мне-то наплевать, но, радея о тех, кто придет за мной, попрошу вас все привести в божеский вид, ибо не каждый владеет собой, как я.
— Починим, — успокоил его судейский.
— Ну, и все на этом. |