Изменить размер шрифта - +
Зимний космический ветер сорвал покров за покровом, опали все цветы, все листья, содрана кожа с вещей, спали все одеяния, вся плоть, явленная в образах нетленной красоты, распалась. Кажется, что никогда уже не наступит космическая весна, не будет листьев, зелени. Кажется, что после зимы Пикассо мир не зацветет.

Ветхие одежды бытия спадают. В мир победоносно вошла машина и порушила вековечный склад органической жизни. Это событие нельзя достаточно высоко оценить…» (Журнал «София», № 3, 1914)

«Творчество Матисса, Сезанна, Ренуара — это сверкающий красками день. Когда же вы входите в комнату, где собраны творения Пабло Пикассо, вас охватывает атмосфера мистической жути, доходящей до ужаса. Вас объемлет ночь.

«Пабло Пикассо все еще остается загадкой для человечества…» (Из высказываний вернувшегося из Парижа советского художника Клемента Редько. 1937.)

«„Голубки“ Пикассо облетели мир; я видел их в деревнях Китая, и в Аргентине, и в Индии. Голубка издавна считалась символом мира, и труднее всего придать новую силу старому образу. Голубки Пикассо необычайно чисты, трогательны, одновременно и беззащитны, как ребенок, и непобедимы, как совесть народа» (Илья Эренбург, 1958).

«Живопись Пикассо открыто любит и открыто ненавидит, восхищается и сочувствует, сокрушает и помогает, насмешничает, шутит, беспечно забавляется, страстно переживает, с мудрым бесстрастием постигает.

Неудивительно, что многие поэты нашей эпохи ощущали свою родственность искусству Пикассо и сказали об этом искусстве немало глубокого и важного… В стихотворении „Пабло Пикассо“ Элюар говорит о ликах человека и мира у Пикассо:

 

Переход от старых добрых нидерландцев к Босху на рубеже XV–XVI веков, возможно, ощущался так же, как переход от импрессионистов к Пикассо на рубеже XIX–XX веков.

Босх, живший накануне эпохи религиозных войн, как и Пикассо, вошел в мир перед великими потрясениями. «Обещания» Босха, как и «обещания» Пикассо, полностью осуществились… Была Варфоломеевская ночь, и была Хиросима. Но и понимание Босха менялось, мне думается, как менялось в нашем веке понимание Пикассо. Нет, я не точно выразил мысль. Понимание Пикассо — от «обнаженной бездны» до «окон, открытых для ослепительного утра», умудрено духовным опытом человечества, в который вошли и Босх, и Монтень, и Гамлет…

Гамлет и умирает у окон, распахнутых для ослепительного утра, чтобы мы никогда не теряли веру в торжество человечности…

…Я чувствую, что не написал в этом письме о чем-то самом для меня дорогом. Не о дорогих мыслях, а о дорогих чувствах. Потому что искусство говорит с нашим сердцем больше, чем с нашим умом, мы и постигаем его опытом сердца, его болью. Стендаль писал о чувстве, напоминающем то, что в любви называют ударом молнии, это чувство охватывает нас перед картиной, если художнику удалось открыть нашей душе то, чего она давно хотела, сама того не сознавая. Иногда удар молнии настигает нас перед картиной и не самого великого мастера.

Я говорил в этом письме об Яне Эйке, Рогире ван дер Вейдене, Брейгеле и Босхе. Но в нидерландском искусстве XV–XVI веков мой самый любимый художник — Мемлинг. Я понимаю, что он не самый великий. Но он самый любимый. И объяснить это можно, наверное, лишь чувством, напоминающим удар молнии в любви.

По легенде, Мемлинг был юным воином бургундского герцога Карла Смелого: раненный тяжело, он постучал в монастырь к урсулинкам, те его выходили, и он стал писать для них дивные картины… Дотошные историки искусства развенчали эту легенду, настояв на том, что Мемлинг был бюргером в городе Брюгге. Но высшая истина, как кажется мне, именно в легенде, а не в архивных документах. Я говорю об истине искусства, соединенной неразрывно с судьбой и духовным опытом художника.

Быстрый переход