Изменить размер шрифта - +
Послышалось жужжание, легкий шорох, точно такой же получился звук, какой издавал старый кинопередвижной аппарат — и гроб вместе с подставкой двинулся вниз, во все чернее и глубже открывающуюся дыру, и чем ниже, тем он быстрее исчезал, мчался, улетал…

И вдруг мягко хлопнули створки и закрыли яму, не могилу, не щель, не ровик, вот именно пустую, без стен, без дна яму, ведущую в преисподнюю.

И я, да и все провожающие стояли, оглушенные мгновенно свершившейся процедурой, все даже и плакать перестали. Как же это? Куда бросить горсть земли? Куда кинуть мокрые от слез платочки? И где то время, тот горестный момент, когда не родные, «чужие» мужики возьмутся за лопаты, и как ударятся первые комья о крышку гроба и донесется глухой, уже как бы не здешний звук, с новой силой, скорбью и отчаянием зарыдают родные и близкие, потом, словно бы искупая свою вину перед покойным, вспотевшие мужики грязными лопатами разровняют, старательно прихлопают бугорок, и кто-то упадет, зароется в могильную землю лицом, и долго не смогут его отнять от этой земли, увести от могилы…

Где все это? Куда делось? Что за спектакль, что за действо были тут и так быстро, так неожиданно закончились?..

Должно быть, не одни мы здесь такие случались, и распорядительница еще громче и настойчивее сказала: «Всё, всё, товарищи! Уходите! Послезавтра получите урну с прахом. Будьте любезны. У нас очередь…»

Я обернулся: по ту и по другую сторону холла, на специально для этого приготовленных скамьях стояло уже десятка полтора разномастных и разного достоинства гробов, во всех них бледнели лица покойников с заострившимися носами. На улице, куда я поспешно выскочил, — очередь из домовин, венков и маленьких, скорбных процессий продолжалась, — за праздник, пока не работали крематории, в огромном городе поднакопилось мертвых.

«Боже мой! Боже мой! — сидя в уголке автобуса, выделенного на похороны Литфондом, трясся я от плохих рессор, от холодной мокрети и все нутро обнявшего озноба, какой случался у меня лишь после ранений, в санбате или госпитале. — Боже мой! Как страшно жить-то…»

Поминки были немноголюдны и, слава богу, обошлись без эксцессов, говоря современно. Я просил Толю, умолял блюсти порядок, не срываться, и он, быстро упившись, дремал за столом, потом его и вовсе увели калязинские, очень сдержанные родичи и гости, угрюмо слушавшие Натальи Федоровны скорбные слова и с достоинством говорившие о покойном. Один из уцелевших друзей детства, работающий или работавший в райисполкоме, человек при галстуке, сказал, глянув на Наталью Федоровну с пристальной и неприязненной вежливостью:

— Он был трагичной фигурой, и жизнь его, в особенности в последние годы, была сплошной мукой…

— Да-да-да, — подтвердила Наталья Федоровна и подняла платок к глазам.

Мне хотелось домой, поскорей домой, но меня просили остаться до «похорон» — Наталья Федоровна все еще не теряла надежды добиться места на Новодевичьем кладбище и без конца звонила куда-то, особенно настойчиво Мелентьеву, занимавшему тогда какой-то важный пост, ныне сделавшемуся министром культуры РСФСР.

Место Александру Николаевичу досталось на Ваганьковском кладбище, на новом, только что раскорчеванном участке, возле железнодорожной линии, за которой гудело Хорошевское шоссе и белел домик, навсегда уже покинутый Александром Николаевичем.

Все бы и ладно. Однако Наталья Федоровна была недовольна местом.

— Эх вы, мужчины! Друзья! — попрекала она нас. — Ничего вы не можете! А я его перехороню! Обязательно перехороню!

«Кого — его?»

Пластмассовая или керамическая коробка величиной со шкатулку, в какую бабы-хозяйки складывают «гумажье», нитки, тюрики, иголки, — мною совершенно не воспринималась как что-то, имеющее отношение к человеку вообще, к покойному в частности.

Быстрый переход