Может быть, тут сыграла роль щепетильность самого Александра Николаевича, а скорее всего — собачий характер Ермилова, который мог простонапросто не сказать, что у него человек сидит в машине, или сказать это только под конец. Не знаю, может, я несправедлив к Ермилову, но я считаю его одним из самых дурных людей, которых я встречал где бы то ни было — не только в литературе, но и вообще в жизни. Дурных по-дурному, по-злому талантливых и готовых на все. Студенты Лит. института написали на заборе его дачи, где красовалась надпись: «Осторожно, здесь злая собака», между словами «злая» и «собака» — еще слово — «беспринципная», «злая и беспринципная». Это было близко к истине. Я-то лично никогда не миг простить Ермилову того, как он, буквально как цепная собака, бросился на первый после войны, напечатанный в первом, выпушенном мною, как редактором, номере «Нового мира» рассказ Андрея Платонова «Возвращение» — кинулся на него с остервенением, целою полосою — и во многом предопределил этим последующую судьбу Платонова, которая, может быть, могла быть и другой после войны и его работы в «Красной звезде».
Это я уклонился как будто в сторону, но, в сущности, не совсем, потому что Макарову было не место в «Литгазете» рядом с Ермиловым, он был редактором раздела «Литература и искусство», но Ермилов имел своих подручных, через которых делал то, что хотел делать. А так как Макаров оставался редактором раздела, то это как бы покрывалось его честным именем. И из-за такого положения, продолжавшегося несколько лет, работа для Саши в «Литературной газете» стала тягостной, и когда я пришел в нее, я почувствовал, что люди там, внутри газеты — потеряли к нему уважение, как к человеку хорошему, но неспособному отстоять свое мнение в газете, настоять на своем, как к человеку, помимо которого и прикрывшись которым Ермилов ведет свою политику, иногда грязную политику в «Литературной газете».
Не знаю, может быть, я поступил неправильно, но тогда мне казалось, что я делаю верно. Поговорив с Сашей по душам, я посоветовал пойти ему работать в другое место, в журнал, и в меру своих сил помог ему перейти в «Знамя». А «Литературную газету» очистил от некоторых, особенно ретивых сателлитов Ермилова, позаботившись, разумеется, чтобы они не остались вообще без работы, чтобы получили работу в других местах — время-то было не из тех, когда легко было найти работу. Но кулачок этот, созданный Ермиловым, я раскассировал.
Насчет личных дел Александра Николаевича я кое-что знал — не столько от него, сколько помимо него, от общих друзей, жаловаться он не любил, а был я у него раз или два, и быть там меня не тянуло, предпочтительнее было видеть его одного, а не там.
Начиная с работы в «Знамени», он как-то в наибольшей мере нашел себя как критик и деятель литературы. Статьи его становились все решительнее, захватывали все более серьезный и новый для многих круг явлений — впрочем, что я Вам пишу, когда об этом так хорошо сказано у Вас.
Думаю, что назвав свою вещь «Зрячий посох», Вы, в сущности, дали ей двойное название: в чем-то критик Макаров был посохом нескольких хороших, многое определивших с годами в нашей литературе писателей. В чем-то они сделались посохом в его жизни, он на них оперся в своих жизненных взглядах, в своих жизненных утверждениях, в какой-то крепости, которой ему не хватало, почувствовал плечо, среду дорогих ему и важных в литературе людей, а шире говоря — и в жизни.
Ваше повествование — повторяю то, что уже говорил, — обещает стать замечательной книгою, единственной в своем роде — об этом двойном посохе. В этом, между прочим, ее дополнительный секрет.
Вот мы обращаемся назад, в XIX век, говорим, там — Белинский или Чернышевский, или называем другие имена — все так. |