Беритесь. Пишите. Мы, газетчики, уже «свою» войну написали. Вы правы — по количеству написанного выходит, что мы — главная ударная сила были на войне… — Он опять слабо махнул рукой, закашлялся и долго, мучительно хрипел.
Я поднялся.
— Все-таки мне надо уходить, Константин Михайлович. Я и так злоупотребил вашим вниманием и гостеприимством.
— Да что вы там такое… говорите… Господь с вами! — с перерывом произнес Константин Михайлович. Но он очень утомился и сам, верно, почувствовал это, надписал мне на память несколько книжек, в том числе особенно мне дорогую как бывшему окопнику — «Шел солдат», и мы стали прощаться. В коридоре, подав мне руку, Константин Михайлович слабо коснулся щекой моей щеки, и меня чуть уколола редкая щетина.
«Симонов — и не бритый! Да что же это такое?» — на глаза навернулись слезы.
Я поклонился всем домашним и вышел, осторожно притворив дверь.
Более Константина Михайловича я не видел, ни живым, ни мертвым. Звонил ему еще раз и по стонущему голосу понял — в Крыму ему стало хуже и разговаривает он со мною лежа.
А потом раздался, уже в Вологду, телефонный междугородный звонок, и Константин Михайлович сообщил, что звонит из больницы, что тут его хорошо подлечили, что он работает, непременно хочет со мной встретиться, показать фототеку. И я решил, как он выпишется из больницы, отдохнет маленько, одолеет писательскую текучку, сразу же и поеду к нему, хоть на недельку.
Но вскорости прилетел, приехал ли откуда-то, и прямо у дверей жена моя, Мария Семеновна, дрожа голосом и утирая слезы, сообщила:
— Ты знаешь, беда-то какая!.. Константин Михайлович скончался.
Вот и все, что я вспомнил и смог вспомнить и написать о человеке и писателе, к которому всю жизнь привязан как читатель, уважал его как гражданина, воина и труженика, такого, каких, к сожалению, ныне очень мало в нашей литературе, вялой от лености и самодовольства.
А все, что успел надиктовать Константин Михайлович о рукописи «Зрячий посох», всего за несколько часов до отхода поезда в Крым, будучи совершенно больным, разбитым — пусть станет послесловием к этой книге, и уроком нам, в сущности, физически здоровым людям, частенько проживающим часы и дни в пустопорожней суете, болтовне и прекраснодушии.
И еще несколько строк, подтверждающих его постоянное, какое-то неудержимострастное стремление помогать людям, и не только литераторам, а всем-всем, кто встречался на его непростом жизненном пути, в особенности тем, с кем он воевал.
Мысль моя, родившаяся после чтения дневника Константина Михайловича и личной встречи с ним, мысль летучая, мимоходная, о том, что он, как и все мы — фронтовики, чувствовал вину перед погибшими и рано потерянными друзьями, получила неожиданное подтверждение. После того как отрывок о встрече с Симоновым был напечатан в «Советской культуре», мне пришло из Москвы письмо от Карины Савельевой, в девичестве — Трошкиной, первой, кстати, когда-то откликнувшейся на мой «Звездопад» в газете «Литературная жизнь».
«Вчера мама дала мне газету с Вашими воспоминаниями о Симонове. Велела прочесть, сохранить: она будет беречь вырезку. Дело в том, что с Константином Михайловичем нас связывает давняя, очень давняя близость. Вместе с моим отцом, фотокорреспондентом газеты «Известия» Павлом Трошкиным, он воевал на Халхин-Голе и несколько лет в Отечественную. Он писал, папа снимал. Они дружили, и я с детства помню его в нашем доме. Когда в 1944 году папа погиб под Станиславом (он похоронен на холме Славы во Львове), первым поддержал маму Константин Михайлович. И с тех далеких времен никогда не забывал нас. Более чуткого товарища у нас не было. Брат потом часто с Симоновым работал по линии документального кино (он режиссер), и не раз он приезжал к нам, рылись в папиных архивах, подбирали снимки для его книг. |