На кухне она включила свет, зажгла огонь под чайником и в ожидании, когда вода закипит, села на табуретку, вновь закутавшись в плед.
— Ну, испугались-то, когда я про смерть давеча… — проговорила она вслух негромко, глядя на трепещущие под засипевшим чайником голубовато-красные язычки пламени. На лице ее при этих словах появилась прежняя счастливо-блаженная улыбка. — Не понимают. Как належалась-то… вот уж горюшко. Да намолчалась… Как колода какая. Належаться так-то да встать — счастье какое, слов не подберешь. Долдонят все: счастье да счастье… не знают, где оно. А оно — вот оно. — Она беззвучно засмеялась и вздохнула. — Как живут-то… все в страхе каком-то. Одна все неровней боится быть. Что подомнут ее под себя, воли ей не будет… тюрьму для себя из воли своей сделала. Другая простоты боится, цели да смысла ищет, выдумает их — да камнем на шею себе и повесит, головы не поднять. А у той… вообще смех: от бедности шарахается, ну, как в заплатанном ходить придется?! — Она помолчала, все так же глядя на голубовато-красное пламя и незаметно для себя мелко тряся головой. — Откуда ему, счастью, быть, если всё в страхе да страхе. Из страха что, разве путное что соткешь? Живи, работай, люби да рожай, выпало ненавидеть — сумей и это, вот тебе тут и воля твоя, и смысл… а бедность не порок. — Она снова посмеялась беззвучно. — Думают, счастье — все время в какой-то радости быть. Прямо пьянешенькой от нее с утра до вечера каждый день. А счастье что… если вспомнить есть что. Как любил да работал, как ненавидел. Умел это делать — вот и счастье: есть что вспомнить…
Чайник закипел, ударив из носика тугой белой струей пара, и бабушка поднялась, дотянулась до плиты, выключила газ. Не нужен ей был кипяток, не собиралась она пить никакого чая, непонятно зачем и зажигала огонь.
Она опустилась обратно на свое место и снова взяла кромки пледа руками, чтобы он не распахивался на груди.
— Вот ведь так мне все это ясно, так понятно — как писаное передо мной лежит, — почему им неясно? Или оттого, что я уж старуха? Что мне край открылся? Что перед краем это только и открывается? А живешь — и все как во тьме, тычься руками, ощупывай углы, куда выведет? — Она помолчала и затем, повернувшись к полузашторенному окну, глядя сквозь стекло в черную немоту ночи, прошептала истово: — Господи, дай им мудрости, одари ею, раздвинь тьму…
Но вообще же больше всего ей хотелось сейчас, чтобы ночь поскорее кончилась и наступил день — тогда бы она отыскала свою одежду, оделась и занялась по хозяйству. Конечно, она еще не вполне здорова, сил у нее недостаточно, чтобы взять, как то было до болезни, весь дом на себя, но сделает то, сделает другое — все помощь Нине да девочкам, все облегчение им. Страшно, страшно ей хотелось, чтобы поскорее наступил день. Раз судьба распорядилась так, раз снова встала на ноги — нужно было работать, приносить пользу, какую можешь, и ей не терпелось.
Велика Москва. Боже, до чего велика она… Занесет в полночный час куда-нибудь в дальний ее конец, опоздаешь в метро, упустишь последний автобус или троллейбус — ну, добирайся до дому пешком; да разве же доберешься. Но не стоять ведь на месте, пойдешь, конечно. А такси, как водится, нет и в помине, а то промчит стремительно мимо — полно уже там голов. И будешь все идти и идти — и час, и два, темные молчаливые глыбы домов вокруг, в девять этажей, в четырнадцать, а то и во все двадцать с лишком, и лишь кое-где просквозит эта спящая глыба светящимся желтым окном — что там за ним: озарение ли, сошедшее на человека, распятого на кресте творчества, беда ли какая, всполошившая среди ночи людей?
И еще подумаешь невольно, отмахивая километр за километром по этим безлюдным пустынным улицам, по овеваемым всеми ветрами пустырям, которые в каких-то неведомых генеральных планах уже определены как места новой массовой застройки, подумаешь невольно: а что, если бы в какой-то день и какой-то час все, от старого до малого, от неходячих калек до грудных младенцев, скрытых сейчас во мраке своих одно-, двух- и трехкомнатных сот, высыпали бы на эти улицы, пустыри, аллеи и бульвары? То-то бы каждому пришлось пережить потрясение: вот она отчего велика, Москва, — ведь столько народу надо уместить в себе!
А мало что уместить — напоить и накормить еще, одеть и обуть; а и того еще мало. |