Нам бы сейчас — одному на Северном полюсе, другому на Южном, а нам судьба под занавес сподобила: в одном подъезде, по одной лестнице, на одной лавочке, к одному мусорному бачку…
— Спасибо, Алексей Васильич, — говорю я. Что мне еще говорить?
От песочницы, без машины, без совка и без чужого паровоза с прицепными вагонами — с пустыми руками, вскачь, наклонив голову и прицокивая языком, изображая лошадь, мчится к нам Ромка. Колготки у него на коленях коричневы и мокры, руки в песке, нос и подбородок тоже в песке, и в волосах песку полным-полно.
— Де-еда, — с размаху хлопается он всем телом мне на колени, так что в голове у меня враз все перебалтывается. — Де-еда, — взглядывает он коротко на Алексея Васильевича и снова поднимает лицо ко мне, — что такое шлюха? Мальчики все говорят, а я не знаю, а они смеются. А, деда?
На миг я теряюсь — как падаю в пропасть во сне, и она без конца, без конца — разверстая дыра в земном чреве, потом справляюсь с собой.
— Может, сначала надо поздороваться с Алексеем Васильевичем?
— Зедевасьте, — не меняя положения, исподлобья взглядывает Ромка на Алексея Васильевича. — Я вас не заметил…
Это он, конечно, врет, но главное сделано — возбуждение сбито, и я, переглянувшись с улыбающимся Алексеем Васильевичем, говорю:
— А слова такого нет. Это просто бессмысленные звуки. Все равно, что «фур-пур». Мальчики потому и смеются. А ты всерьез принял.
Несколько секунд он молча смотрит на меня снизу, переваривая информацию, шевелит губами, затем отталкивается от моих колен и, ни слова не говоря, уже не «лошадью», а по-обычному бежит к песочнице.
— Ох, дети, — вздыхает, смеясь, Алексей Васильевич. — Сколько на них сил надо… Что они, родители, на отпуск-то свой заберут?
Заберут ли… Кабы мне это самому знать. Конечно, старость не золотая пора, что говорить, но в старости, если она достаточно здоровая и не уходит вся на преодоление немощи, — в ней, безусловно, своя красота, свое упоение… Все, что сделано, — сделано, ничего не воротишь, не повторишь и не переиначишь, ты влез на свою вершину, и пути у тебя ни назад, ни вперед, дорога оборвалась, все твои страсти там, внизу, у подножия, воздух здесь разрежен и чист, тебе остается только выбрать место поудобнее, поставить стены, укрепить крышу на стропилах — и сидеть у окна, прихлебывая кофе, сваренный в настоящем турецком чазве, оглядывать открывшийся вид…
— Да вот поеду к ним нынче — разведаю обстановку, — говорю я Алексею Васильевичу. — Все-таки договорился с невесткой.
— Так это с какого же вы года здесь живете? — спрашивает Алексей Васильевич.
Он знает, зачем я еду к сыну — отдать им до завтра Ромку, и знает, почему я должен отдать, и вопрос его вполне «из той оперы».
— Так с двадцать восьмого, у завода под цеха только котлованы рылись. Сплошные еще кругом бараки стояли, а где мы с вами сидим — лес шумел. Так что, можно считать, полвека.
Как старожил я и приглашен нынче выступить на каком-то сборе городского пионерского лагеря — у них но плану встреча с ветеранами завода в малом зале Дворца культуры. Выступать я не умею и, конечно, отказался, но на следующий день вечером в квартиру ко мне позвонили. «Здравствуйте, извините, это вы со мной вчера по телефону разговаривали», — сказала юная прелестница с пионерским галстуком под воротом какой-то, видимо, очень модной белой блузки, судя по немыслимо длинным, округлым, как дворняжьи уши, концам этого ворота. У нее была пионерская практика, и ей обязательно нужно было набрать какое-то там количество мероприятий, и выходило, что если я не приду, то она этого нужного количества не наберет, практика ее сгорит, ей не зачтут, и все из-за того… Никогда, никому всю жизнь не умел я отказывать. |