Изменить размер шрифта - +
А что толку, что ты в городе-то, хотелось ей сказать; но на то и прощанье оно, чтоб всё, что можно, друг дружке простить, да и в чём уж таком все они тут, в девичнике их малом, виноваты? Разве что перед собой.

 

17

 

Сентябрьская зрелость во всём, везде — в выцветшем, стираном-перестираном небе, в долгом и дальнем грае стай грачиных, слётков молодых беспокойных, тянущих всяким поздним вечером над городскими припустевшими, суетою как водой промытыми и ею оставленными улицами, куда-то на ночевую тоже, в приглохлости самих вечеров этих. И в ней будто она тоже — ещё неполная, может, зрелость, себя как надо не осознавшая, многому предстоит ещё сбыться и прошлым тоже стать, прибавиться к ней, — но уже она чувствует её в себе, и с этим жить, теперь уж всегда.

Но вот прожила же столько — и неужто всё, было и сплыло? И перестало быть, жить? На память людскую, по слову крёстной, надёжа как на ёжа, забыли — и как не было… Но почему-то не верится в это, и не по молодости, не по девчоночьим своим надеждам бездумным вчерашним только; иначе, кажется ей, нарушится что-то непоправимо в мире, весь он перекосится в сторону этого самого будущего, непонятного, мутного, как неперебродившее сусло, равновесие потеряет и смысл… что толку жить, не приращивая собою живого, только умершее заменяя? Чего ради мёртвое на мёртвое громоздить, его и так тут с излишком великим, ночью глянешь на небо — дух перехватывает, душу…

Понимает, конечно же, что неумело совсем думает и, наверное, не так, неправильно, — но само думается, без спросу лезет в голову, и она убыстряет шаг, от тётушки возвращаясь поздним вечером, домой… Нет, в один из закутков сварливого, вечно хлопающего дверьми, грязного курятника этого, орущего заёмным магнитофонным и собственным, всё больше матерным ором, детишками хныкающего и громыхающего драками, напролёт в себе сжигающего, как в топке какой, изживающего её, жизнь. И как же пусто в ней теперь, квартирке, разве что вещами немногими обозначенной ещё как своя средь безмерной этой и безличной, на всё посягающей чужени… Шторы задёргивает, тычет мимоходом кнопку телевизора и тут же, спохватившись, «тычет назад», передёргивается невольно, рекламных этих идиотов представив, мало сказать — не любя, но чем-то в себе даже боясь бесстыжести их оголтелой, слишком человеческой — с хряпаньем и смаком — откровенности, какое-то мерзкое там действо нестеснительно творится, какое — сразу и не скажешь.

Все дни эти ждёт его, но ни записки в дверях, ни какой иной весточки, заработался её милый… Уже и выписалась, временный тот ордер бумажкой стал, подлежащей уничтожению, что и сделала на её глазах комендантша, и от всего, на их языке, открепилась, к чему тут прикреплена была; уже нетерпеливые новые жильцы, молодая и отчего-то малосимпатичная ей парочка, над душой стоят, рулеткой всё обмерили, и бойкая жена так раскомандовалась, будто её, жилицы ещё, тут вовсе нет, а муж, здоровый лоб, лишь сопли жевал, как Нинок про таких имела обыкновение говорить, покорно поддакивал… Набирала не раз номер Ивана, от него надеясь что-то услышать, договорились ведь, на крайний случай, через него сообщаться; но и там долгие гудки одни, зовы безответные — в командировке, должно быть; и затосковалось ей.

И понимает: тоска расставания это, припоздалая малость и оттого, может, ощутимая такая, не то что у сверстниц её иных, лет пять ещё назад повыскочивших замуж, в самую-то пору. Понимай не понимай, уговаривай не уговаривай, радости сули впереди, утешенья — она, пока время её не пройдёт, не отступит.

И смирилась с нею и, забившись в угол дивана, стареньким, до рядна выношенным серым платком пуховым укрывшись, тихо и по-девчоночьи сладко, будто в последний раз, поплакала…

Ходила потом с этим в себе, утишенным и проясневшим, слезами промытым словно, и собирала, складывала в припасённые коробки мелочь всякую, уже решив заняться завтра с утра полными, всего и вся, сборами; а к вечеру, если Лёша не приедет, самой в Непалимовку, к нему, нечего ей тут больше ждать.

Быстрый переход