Он и сам, она знает, извёлся там весь, что вырваться никак не может к ней, и к Базанову наверняка звонил тоже, не мог не звонить. А домой на ночь только или Овчара покормить, и сам не ест, небось, а перехватывает наскоро под навесом на стане полевом, угнувшись в чашку, — и господи, как она любит его, с тёмным с этим от усталости и недосыпа, от солнца лицом, с неодобрительным в прищуре проблеском глаз, в пропотелой, десять раз успевшей взмокнуть и высохнуть рубашке клетчатой… пусть хоть так бы глянул сейчас, неодобрительно, и не сказал бы ничего, она согласна.
И уже засыпая в постели, вдруг чувствует рядом его — всего, угловато-мускулистого, неудобно малость привалившегося к ней, с рукой тяжеловатой, забытой в истоме сна на её бедре; даже терпкую горчину пота его улавливает — и ещё чего-то, привядшего молочая, может, горький выдох, каким исходит напоследок свежая стерня… Будто обнимает, голову его прижимает к груди — и хочет его всею собою, всем, так желает откровенно, до изнеможенья, как никогда.
Наутро сразу принялась за сборы, оставляя лишь то, что на день-другой понадобится, не больше. Так увлеклась, что ни о чём другом не думала, кажется… нет, думала — о том, как в первый, кажется, раз несогласной с ним была. И правильно, что не согласилась вещи, мебелишку ту же сразу к нему везти, до регистрации. Поначалу вроде б и усмехнулся: какая разница, лишняя только работа, мол, без того её хватает… Не лишняя. Но не стала ему ничего объяснять, ведь и не своё только объяснять — их, общее; лишь сказала: венчанье же… И он хоть не сразу и — показалось, может? — с неудовольствием, но кивнул, без слов. Не то что людям глаза замазать, да и мало кто смотрит теперь на это, а для себя, себе тоже. А если и это, пусть формальное вроде, не делать, что останется тогда? Свезлись-развезлись?
Ей и самой такая свобода не нужна была, лучше бы уж без неё, без этой спешки судьбы, то годами с места не сдвигается, не оказывает ни в чём себя, а то готова в считанные дни, в минуты всё решить, наверстать… Нет, страшновата для человека его свобода, ведь не управляется с нею почти, как-то она думала об этом. Но попробуй скажи сейчас кому-нибудь такое — затопчут, они ж свободные. Отвязанные. А скотина, прости господи, привязанной должна быть или хоть за какой-нибудь, а огородкой.
Наверное, и над этим думать надо — но не ей, непосильно ей, она-то понимает, тут бы с расставаньем-встречей этой, с самым неотложным справиться. Уже к обеду день, а его нет опять, не едет; и всё время вчерашнее с нею, неотступное, что почудилось ей, помстилось, когда засыпала, — так отчётливо, въяве, как ни в каком сне не бывает… И то желание — пусть притупилось, заботой отодвинутое, но не оставляет, нет-нет, а напомнится телу, и тогда впору сесть на пол прямо, откинуться на что придётся и закрыть глаза… Всякий знает, наверное, ощущение какое-нибудь навязчивое со сна, весь день потом не отстаёт, истомит. А ещё сказала как-то ему, что, дескать, успеется… не успевается.
Шпагатом упаковочным она тоже запаслась, принялась за книги: протирать их, складывать в стопки и увязывать, набирается их неожиданно много, тяжёлые-таки… И полетела к двери, как была — с тряпкой в руках, на звонок, страшась одного: не парочка бы та. Не Славик бы…
В какой раз переступает он порог её? Всякий раз по-иному, теперь не то что устало, но с заминкой некоторой, а глаза под выгоревшими, не различишь на лице, бровями непонятно упорны, будто с вопросом каким. Неулыбчивые, но она кидается на шею ему, и он неуверенно как-то, молча обхватывает её, всю, а она целует жадно и быстро в лицо его, жёсткую скулу, в бровку солёную, куда попало.
И тогда он говорит, с хрипотцой — так горло ему сдавила, что ли, обнимая, — вполголоса и словно мимо её, себе или ещё кому:
— Всё, дошёл… не могу без тебя. |