Завтра он приедет, они пойдут в ее любимую аллею, усядутся на ее любимой скамейке, и она сможет без волнения разглядеть его свежее, ухоженное лицо, и узнает его мысли, и поверит ему все свои желания и сомнения…
Потом она танцевала со многими из гостей, которым уже заранее обещала свои танцы, но постоянно чувствовала на себе внимательный взгляд Рундсброка, и ей было неловко под этим взглядом, и хорошо, и волнительно, и она старалась выглядеть достойно, надменно и холодно, и сама поражалась этому манерничанию, и понимала теперь всех этих соседок-трещоток, для которых наряды, блеск света, танцы и пение были самым занимательным занятием на свете.
Я такая же, как и все, ругала она себя, а еще думала, что особенная, что натура моя глубже и интереснее, чем у моих подружек-соседок. Увы, приходилось признать, что и она подвержена тем же слабостям и тем же мелким заботам…
Глава вторая
«Она умерла. Я наказан за все мои грехи…» Отложив перо в сторону, Александр глубоко задумался. Гулкая пустота окружила его, и ему казалось, что все вокруг уже умерло и только продолжает жить какой-то призрачной, неестественной жизнью, словно и не подозревая о своей смерти, не видя ее и кривляясь перед ее страшным ликом.
Эта девочка, прозрачно-белая, худенькая, переполненная желаниями и чувствами, одна привязывала его к жизни. С ее матерью, Нарышкиной, он давно и нелепо разошелся, не оставив в своем сердце даже вежливой привязанности к матери своей дочери, Сонечки. Но Соня была единственным существом, в ком видел он еще свою надежду и радость, она одна заставляла его сердце биться радостно и трепетно, когда, приникнув головой к его груди, лепетала свои детские стихи или рассказывала о шалостях и причудах. Она умерла от чахотки, никакие лучшие доктора не могли спасти ее, и глубокое отчаяние опустилось на его душу. Зачем живет он, сломленный морально и физически, зачем нужен он Богу здесь, на земле, если эта бледная жизнь его дочери отнята и некому утешить его, некому прижаться к его сердцу и подарить минуты самой чистейшей нежности и любви…
Он стиснул руками высокий лоб, склонил голую облысевшую голову к столу. Он не мог даже плакать. Сухие скорбные фразы выветрились из его головы, осталась только эта гулкая пустота и нелепая отрешенность.
Он не пойдет на похороны, он не может видеть Софи в гробу — эту искрящуюся жизнью девочку, несмотря на ее слабость и бледную прозрачность. Пусть в его памяти она такой и останется, как в последний раз, когда он видел ее, — улыбающейся, утешающей его, ее старого надорванного жизнью отца. Как странно — она, больная неизлечимо, всегда утешала его, успокаивала, приносила ему радость, словно бы в ущерб своим крохотным силам. Нет, он не сможет ее видеть в гробу — неподвижную, бледную, хрупенькую, усыпанную цветами и окруженную свечами, не сможет жить, если увидит ее такой…
Благословен… Это слово, одно-единственное, произнесла однажды юродивая Ксения, известная в Петербурге под именем Андрея Петрова…
Как же он благословен, если Бог отнял у него все, что было? Его законную дочь, рожденную императрицей и умершую в младенческом возрасте, теперь вот и пятнадцатилетнюю Софи, если все его начинания странным, удивительным образом преображались в зло и неблагодарность, если вокруг него — гулкая пустота, не заполненная ни дружбой, ни любовью, ни самым почтительным выражением благолепия… Все его придворные — низкие льстецы, его братья и сестры далеки от него, и он не может опираться ни на их советы, ни на их любовь…
Юродивая сидела на паперти, когда он выходил из храма. Он раздавал милостыню, она не подняла головы, жалкая бродяжка в истрепанной зеленой юбке и продранной красной кофте, в темном платочке на пышных золотых волосах, давно не чесанных и, вероятно, кишащих насекомыми. Он брезгливо нагнулся и положил в колени ей медный грош — царя на коне — так называли тогда копейку в России. |