Какая разница, кто именно ее получит, она все равно будет у нас, в нашем клубе…
Остальные издали сразу несколько звуков. Потягин испустил звук согласия, Октябрина – звук презрения, Ахлюстин просомневался.
– Вы как хотите, но я долго терпеть не собираюсь, – сообщил Ахлюстин.
Он с хрустом поперся прямо через джунгли к своей хижине, остальные его не поддержали. Стояли, переминались с ноги на ногу. Трое.
– Может, он прав? – осторожно спросила Октябрина. – Может, и нам стоит…
– Глупо, – перебил ее Урбанайтес. – Трудностей-то, по большому счету, нет никаких…
– И времени у нас много – каникулы ведь, – добавил Потягин. – Делать-то все равно нечего, можно и здесь…
Смех. А потом звук какой-то… Кажется, она плюнула. И снова хруст веток. Октябрина отчалила. Остались Потягин и Урбанайтес.
– Вот так, – сказал Урбанайтес.
– Вот так, – сказал Потягин.
И они тоже поперли по бушу. Как два бессмысленных трактора. Урбанайтес проследовал мимо меня, напевая что-то на незнакомом языке, наверное, эсперантист.
Вернулся домой я уже глубокой ночью. Снял со стены банджо, вручил Андрэ. Андрэ забренчал. Тоскливо так, уныло, будто на самом деле мы на латифундии, величавая Ориноко катит мимо нас свои студеные воды. Только спиричуэлсов, летящих над джунглями, не хватает…
– Как дела, масса? – спросил Андрэ.
– Лучше не бывает.
– Скоро домой, масса?
– Хочешь со мной домой? – улыбнулся я.
– Я не хочу, я интересуюсь.
– Ты мне нравишься. Наверное, я возьму тебя с собой. Ты хорошо готовишь.
– Спасибо, масса, это для меня большая честь. Приходил масса Потягин.
– Когда? – удивился я.
– Сразу после ужина. Вы отправились рыбачить, а масса Потягин приходил. Ждал, потом отбыл.
– Понятно. Ладно, Андрэ, я, пожалуй, прилягу. Погружусь в сон. А ты играй. Такое, лирическое, я люблю кантри… Хотя нет, сделай-ка мне квас со льдом.
– Слушаюсь, масса.
Андрэ принес квас и возобновил музицирование, я вытащил на веранду кресло-качалку и устроился в нем. Квас со льдом в лунном свете был особенно хорош. И в душу мою снизошел мир, спокойствие всяческое, умиротворение и так далее, и только вся эта прелесть начала там укрепляться, как вдруг я почувствовал резкую боль в животе.
Сначала я думал, что мышцу какую растянул, когда хотел смеяться, но не смеялся, а терпел. В Англии каждый год от подобной глупой причины гибнет двести человек. Но я, судя по всему, погибнуть должен был совсем не от этого.
Живот забурлил, как Везувий в трудные дни. И боль, резкая и неприятная, она повторилась, не прекратилась и была так остра, что я вскочил и собрался уже нестись к спасению…
Не смог сделать ни шагу. Потому что каждый шаг был чреват катастрофическими последствиями. К тому же мне показалось, что я услышал в зарослях здешней черешни смешок. Безобразная чудовищная картина сложилась в моей голове: в кустах, расположившись, как в театре, сидят Октябрина, Урбанайтес и Ахлюстин, сидят, наблюдают. Ожидают. Возможно, кто-то даже зарисовывает, сейчас все умеют рисовать, раньше все оскверняли заборы, теперь все рисуют, рисовальщики, чтоб их…
Ну и, разумеется, коварный злодей и мой вечный противник Потягин, он тоже был там и дышал в ладони, предвкушая мой бездонный позор. Вообще за такие дела нужно бить по морде, однако с этим мы повременим.
Ситуация сложилась критическая. Я стоял, на четверть согнувшись, не решаясь сделать ни шагу, потому что этот шаг мог обернуться просто космическим позором. После такого позора я уже не смогу проводить эксперимент, в каждом взгляде, в каждой усмешке я буду искать оскорбление…
Живот между тем продолжал разрываться. |