– Убили! Убили!
Зал кричит вместе с ними – и те, кто видел покушение, и те, кто его не видел. Самые сообразительные кидаются прочь из партера. Самые благородные – к упавшему премьеру и царской ложе.
А убийца идет по проходу, и глаза у него совершенно пустые – без кокаинового блеска. Ни ненависти, и страха, ни радости – мучная бледность кожи, тонкая полоска шевелящихся губ – точно идет покойник.
Терещенко прекрасно видит это, между ними всего несколько шагов.
Барон Фредерикс поворачивается, топорщит свои холеные белые усищи и орет так, что разом перекрывает все, что твориться в партере.
– Вот он! Держите убийцу!
Стрелявший и ухом не ведет.
Мишель стоит на ватных ногах и наблюдает, как прыгает вперед щуплый Дорик и врезается плечом в одутловатого, выбивая у него из руки пистолет, а из груди – дыхание. Убийца падает, ударяется боком о кресло, пытается встать, но в это время подбежавший к нему офицер с погонами ротмистра ловко бьет его рукояткой нагана между лопаток. Терещенко торчит в проходе, как соляной столб. Его толкают со всех сторон, над упавшим одутловатым смыкается толпа, его топчут старательно и со вкусом. Подбежавшие жандармские офицеры пытаются отбить террориста, и его поднимают с пола уже окровавленного, ободранного, но глаза его по-прежнему холодны и пусты.
Мишель смотрит, как на руках мимо него проносят раненого Столыпина в пропитанном красным мундире. Он в сознании, и на лице статс-секретаря застыло выражение растерянности и удивления. Терещенко слышит запах горячей крови, исходящий от раненого, бледнеет.
Он поворачивается и видит царя, стоящего у балюстрады в ложе. Государь-император смотрит на происходящее в зале, нахмурившись и кусая губу. Он бледен. Руки его теребят лайковую перчатку. Около него с револьверами наголо застыла личная охрана.
Совсем рядом в Михаилом жандармы проволакивают стрелявшего.
Терещенко делает несколько шагов, садится в кресло и закрывает лицо руками.
– Это первый человек, в которого стреляли на моих глазах, – говорит Михаил, извиняясь. – Прости, Дорик, я растерялся.
– Вполне объяснимо, – говорит Федор Федорович успокаивающим тоном. – Я тебя не виню. Даст Бог, будет Петр Аркадиевич жив и здоров. Пуля в орден угодила и вовнутрь рикошетом пошла, без скорости. Но каков шельмец этот Богров? Он же легко мог и в государя стрельнуть!
Перед ними початая бутылка коньяка. Несколько пузатых бокалов. Дымятся сигары в пепельнице, и дым струится в мягком свете настольных ламп.
– Николай Александрович в ложе был. Может, боялся промазать?
– Да уж нет! Он в кого хотел стрелять, в того и стрельнул. И где была охрана? И каким образом вообще этот Богров прошел в театр с оружием, если не пускали без пропуска? – возмущается Федор. – Вот скажи мне, Мишель, как ты можешь помогать их движению? Пусть даже не самим террористам, хотя кто знает, кому именно идут твои деньги? Ты видел взгляд этого карбонария?
– Видел…
– Вот они – глаза твоей будущей революции! В них ничего нет, братец. Ничего. Только смерть.
– Не все революционеры такие, как этот.
– Миша, – говорит Дорик, понизив тон. – Вы не понимаете, с кем имеете дело. Это не шутки – это все очень серьезно. Ты же не помнишь, что творилось здесь в 905-м. А я помню. Ты скажи мне, братец, кому она нужна – революция?
– Народу.
– А кто это – народ?
– Все, кто живет в стране – народ, Федя.
– И я тоже народ?
– И ты. А что?
– А мне революция не нужна, Мишель.
– Таких, как ты и я – меньшинство, Дорик. |