Глаза, правда, у неё большие, чернющие и ресницы, как метёлки, густые.
— Спляши! — вызывающе смеётся Верка. — Или молодой жены боишься?
Отца вытаскивают на середину комнаты. Он морщится и опять садится на лавку. А Верка, кружась в пляске, продолжает жечь его глазами, не обращая внимания на тётку и подруг. Я кладу гитару, подсаживаюсь к отцу. С другой стороны пододвигается дед Кирилл.
— В Бресте не служил? — говорит дед, прищуривая левый глаз. — Не был, значит? Я там в десятом году службу нёс. Не знал, случайно, коменданта крепости генерал-лейтенанта Юрковского? Я его сына из реки Муховец вытащил. Да! Писарь Грачёв, родом из Тульской губернии, с нянькой тары-бары развёл, а малец-то в воду… Я на посту стоял. Два раза нырял. На третий вытащил. Набежало тут начальства! Ротный командир Акулич, полковник Синицын…
— Пап!
Я дергаю отца за рукав. Мне надоела история о том, как генеральша за спасение сына отвалила деду Кириллу 300 рублей золотом. Меня только удивляло, как это дед мог вспоминать каждый раз всё новые и новые фамилии писарей, унтеров и прочего полкового начальства.
— Пап!
Отец сидит, низко опустив голову, челюсть у него отвисла, глаза налились кровью.
Анечка, прихрамывая, выбегает из-за стола, отталкивает деда.
— Оставьте его в покое! Не видите, что ли? Началось!..
— Свят, свят! — крестится дед Кирилл. — Неужто порченый?
Отца укладывают на лавке. Он кричит глухим звериным криком.
Мачеха зубами развязывает узел на рюкзаке, достаёт ампулы. В комнате пахнет больницей. Тётка кипятит в алюминиевой солдатской кружке иглы, дед Кирилл мочит в ковше полотенце. Я держу голову отца, чтоб не билась о лавку. В углу ревёт во весь голос перепуганная насмерть Верка.
— Перестань! — коротко бросает Анечка.
Верка, закусив конец косы, послушно замолкает.
Мачеха медленно засучивает рукав отцовской гимнастерки. Как я боюсь уколов!
Отец затихает…
Анечка опускается на табурет, шприц падает на пол. Теперь плохо ей. В лице ни кровинки.
— Милая ты моя! Прости ты меня, дуру! — говорит, хлюпая носом, Верка, берёт Анечку большими сильными руками и несёт на кровать.
Гости тихо расходятся. Завтра чуть свет всем идти на прополку картофеля.
Я ДАЮ СЛОВО
На следующее утро я сижу под навесом, где у нас в колхозе хранятся летом сани, и отбиваю косу. Скоро сенокос, надо подготовить литовки. Лучше меня никто в деревне этого делать не может.
«Тук-тук… тук-тук…» — стучит молоток по полотну косы. Нужно бить по самому краю, чтоб под ударами молотка вытягивались тоненькие зазубрины. Их точат бруском, и коса становится острая, как бритва. Стоит только не рассчитать удара, как на полотне появляется вмятина. Её потом ничем не выправишь.
Я слышу, около конюшни дед Кирилл спорит с женщинами, уговаривает, грозит. Каждый хочет попасть на более лёгкую работу: полоть картофель в жаркий день тяжело, отекают руки, болит поясница.
— А твоему там, на фронте, легче, что ли? — наконец пускает в ход последний козырь дед Кирилл.
Эти слова действуют безотказно. Они бьют больнее кнута, женщины не могут ничего возразить и тихо разбирают тяпки. Это страшные слова: если дед Кирилл кричит их, то от отчаяния, как заклинания. Мы мало, очень мало получаем на трудодни. Но когда по дворам ходят мальчишки из города, собирают продукты для фронта, отдаём последнее.
— Батька-то поправился?
Я поднимаю голову. Рядом стоит Верка. Держится она как-то неестественно — стыдится, наверное, вчерашних слёз. Я молчу.
— Эх ты, дурак! — говорит с презреньем Верка. |