Изменить размер шрифта - +
Их вычёркивают.

Теперь можно бежать к отцу. У нас условленное место около санпропускника. У меня давно промокли ноги, за шиворот просторной английской шинели капает с кепки вода, зубы стучат. В очередь уходит Анечка, накинув на плечи плащ-палатку.

— Пап! — говорю я. — Инвалидам положено без очереди, через пять человек.

— Замолчи! — зло обрывает отец. У него снова побаливает голова.

— Один калека билеты за полчаса достал, — упрямо продолжаю я.

Странно, столько я ждал отца. Казалось, что вернётся самый близкий человек, который отогреет меня, около него можно будет вновь стать мальчишкой и сбросить с плеч непомерно тяжёлую ношу взрослого человека. «Надо! Чем ты помог фронту?» И вот он приехал, мы стоим рядом. Чужой человек стоит рядом со мной. В то утро под навесом у меня что-то отмерло в душе, точно руку отрезали. На меня дохнуло тем, через что прошёл он.

В восемь утра открывается касса. Билетов мало. Добровольцы из конца очереди быстро наводят порядок. Очередь напряжённо дышит. Те, кто пробовал примазаться к живой цепочке, молча отходят: побьют.

— Инвалидов через пять человек! — вдруг раздаётся знакомый сиплый голос. Тип в солдатской шинели смело подходит к очереди и привычно отсчитывает: «Раз, два, три…»

— Так вот инвалид, а стоит, — пытается протестовать старичок, показывая на отца скрюченным пальцем.

— Стоит — значит, здоровый! Четыре, пять! Ну-ка, мадам, подвиньтесь!

У отца на щеках бегают желваки.

— Он ночью в другой кассе билеты взял! — кричу я.

Несколько рук хватают инвалида за шиворот, трещит воротник шинели.

— Товарищи, я фронтовик! — истошно взвизгивает спекулянт. От него несёт водочным перегаром.

Усатый милиционер с трудом отнимает его у очереди и уводит в дежурку.

Наконец у нас есть билеты. Мы расталкиваем спящую Анечку, хватаем вещевые мешки, в которых уместились все наши пожитки.

— До отхода тридцать шестого поезда осталось десять минут, — гудит под потолком репродуктор.

— Родимые, достали?

Напротив нас сидит знакомая мне женщина. Старуха усаживает её девочку на горшок.

Я опять думаю, как она похожа на Верку: и говорит так же плавно, и глаза такие же добрые, со смешинкой.

— Отмучились! — говорит отец и надевает на спину вещевой мешок.

— А я не выдержала. С дочкой разве простоишь, — спокойно продолжает женщина. — Дала тут одному человеку гроши, нехай без очереди достанет.

— В солдатской шинели? Сипит так? — спрашивает отец.

— Вы тоже через него?

— В милицию твоего человека забрали!

— Да как же так, родимые? Мы же ему последние гроши! Мама! Мама!

Женщина в ужасе вскакивает и тормошит старушку.

— Где же его, скаженного, теперь нам сыскать-то?!

— В дежурке! — кричит от двери отец.

Больше задерживаться нельзя, иначе опоздаем на поезд.

 

ПОДКОСОК

 

Бабье лето в сорок четвёртом году затянулось. Деревья долго молодились, ветер уносил в степь миллионы искрящихся паутинок. Паутина липла к лицу, сетью висела на проводах; солнце, казалось, запуталось в этой фантастической сети и с трудом отбрасывало тени развалин на чисто подметённые тротуары.

Мы молча идём по главной улице нашего города — проспекту Революции. Между трамвайными рельсами проросла трава.

Я с болью вглядываюсь в силуэты изуродованных огнём знакомых зданий.

Когда-то серые, стены управления железной дороги теперь черны от копоти: дома в конструктивистском стиле, горят как смоляные щепки.

Быстрый переход