|
Мокрая овчина и конский пот со стороны входа, где вешалка.
Дубленая кожа и дерево.
Сладковато-дымный плавленный сургуч, как на почте. Старой почте, в современных почтовых отделениях, с цифровой очередью и бездушным офисным интерьером, так не пахнет.
Едва уловимая нотка сырости и плесени от стен.
Волна запахов была такой густой, что чуть не сбила меня с ног.
Но самым неприятным во всей ситуации был отнюдь не запах…
Я проморгался и увидел у себя в руках корзину для мусора. И тут уж я не сразу понял, что меня больше приложило: сам этот фарс — я, лучший адвокат, стою с корзиной, как последний дурак, — или мои руки. Без морщин, с гладкой молодой кожей и длинными пальцами в чернильных пятнах.
Бумажный ком отскочил от лба и шлёпнулся внутрь. За корзиной проступил стол того самого кабинета, который я секунду назад видел будто с потолка. За столом по-хозяйски развалился молодой мужчина лет двадцати пяти, может, чуть старше. Ноги на столешнице, жилет расстёгнут, галстук сполз, рожа злая и самодовольная. Перед ним лежали листы — исписанные, перечёркнутые, местами надорванные. Он брал их по одному, выдирал из общей пачки, комкал и швырял в меня, а мальчишка, в чьё тело меня вбило, должен был ловить эти комки корзиной.
Вот тут меня по-настоящему передёрнуло. Тело отлично знало эту игру.
Следующий комок только сорвался с пальцев пижона, а моя правая рука уже сама пошла в сторону, как ходила до меня. Чистый, выученный рефлекс. Привычка. Дрянь, вбитая глубоко на подкорку мозга. Я успел остановить руку в полпути. Бумажка ударилась мне в грудь и упала на пол.
Молодой человек приподнял бровь.
— Что с вами сегодня, Голенев? Совсем обмякли?
И этим своим «вы» он тоже издевался. Но тело предало хуже него — из горла почти само вдруг вылезло:
— Простите, милостивый госу…
Я задушил фразу на полуслове. Во рту стало горько, и я закашлялся. Слова были не мои. Покорность тоже. Но вот новое тело тянуло по этой дорожке так уверенно, будто ходило по ней каждый день.
Я шагнул назад, собираясь хотя бы выпрямиться, и в ту же секунду меня окончательно вдавило в чужую плоть до самых костей. Голова поплыла, ноги потеряли сцепление с полом, точно меня только что вернули на землю и я ещё не договорился с тяжестью собственного веса.
Я резко попятился, ухватился за край стола, зацепил стопку бумаг, дёрнул за собой весь угол, и листы поехали вниз. Следом рухнула папка, потом ещё одна, чернильный прибор жалобно звякнул о дерево, а я сам, пытаясь хоть за что-то уцепиться, опустился на пол, сбив коленом низкий табурет.
— Ах ты ж бесёныш! — взвился молодой человек и мгновенно сбросил ноги со стола.
Он вскочил, шагнул ко мне, потом к бумагам, подхватил один лист, другой, зло впился глазами в номера и пометы по краям.
— Это ты мне бумаги спутал, гадёныш? Ты, больше некому. Что я теперь господину Емельянову скажу? Что у меня письмоводитель двух пачек разобрать не может?
Ответа он не ждал. Уже всё для себя решил. Я ему под руку подвернулся, это да. Но бесили его, похоже, бумаги. Глядел он на них так, будто именно они его и подвели.
И тут чужая память всё-таки дёрнулась, коротко, малым клочком. Имя всплыло грубым толчком: Павел Ефимыч. Помощник присяжного поверенного. Мой старший в конторе. Любитель прикрикнуть и надуться, будто сам уже хозяин, а не чужой помощник на побегушках.
Значит, занесло меня в старую судебную машину… туда, где вес слова ещё зависел от сословия, а вес бумаги — от того, кто её подал и чьей печатью она прикрыта.
Больше память пока не дала ничего, да и этого хватало.
Павел скомкал ещё один лист и сам швырнул его в корзину.
— Размазали нас, как училищат, Аркашка, — процедил он. |