Изменить размер шрифта - +

«Завтра», — сказала я себе. И кого из них он убьет — мне все равно. Но он расправится с ними — и этому причиной буду я, я, которую никто не слушает и никто не замечает, я — безымянная, бесталанная я. Вот он сидит, этот трезвый, крепкий человек, этот «купец», который не потерпит, чтобы его кто-нибудь мог обсчитать или обмануть, вот он, с тяжелой жизненной хваткой, для которого смешны все наши «можно» и «нельзя», который, не задумываясь, наступая всю жизнь на других, выбился, и теперь ничего своего не уступит. Завтра он все узнает.

Но как? Как донести ему — это надо было обдумать.

В последние недели он почему-то стал избегать меня. Он два раза уезжал куда-то, и я об этом узнавала в самый день его отъезда, от Доры. Написать ему письмо? Но подписать его значит то же, что сказать, а послать неподписанным — не поверит. Прошло время, когда люди верили подметным письмам. Сперва от них гибли, потом они портили настроение. Теперь над ними смеются. Позвонить ему по телефону в контору? Он узнает мой голос и выйдет тот же разговор, только огрубленный, упрощенный… Но надо как можно скорее положить на место взятый мною револьвер и надо подождать завтрашнего утра.

Так я думала, вернее, не думала, а лишь мгновениями ловила какие-то мысли в то время, как голос Марии Николаевны резал мне сердце, а глаза мои устремлялись туда, где откинувшись, неподвижно, с долей важности, появившейся у него совсем недавно, сидел Павел Федорович.

— Довольно, я устала, — сказала Мария Николаевна.

Но никому еще не хотелось уходить. Молодой, румяный пианист бойко сыграл два этюда Шопена, Лиля Дисман грубоватым контральто спела несколько романсов, которые Мария Николаевна называла «подозрительными».

Я ушла к себе, осторожно отнесла в кабинет револьвер, потом помогла Доре убрать в столовой. Было двенадцать часов ночи. Гости разошлись в первом часу.

На следующее утро я проснулась от громкого разговора: Павел Федорович торопил Дору с кофе. Павел Федорович уезжал в Лондон, по делам. Чемодан его уже был в передней. Надолго? Дней на десять. Мария Николаевна, едва заколов свои косы, была тут же. Они простились, он подал мне руку…

— Посмотрите на себя, Сонечка, — говорила Мария Николаевна, — вы становитесь прямо прозрачной. Надо нам с вами жизнь переменить, а то жизнь наша пропадает. Вчера я пела в накуренной комнате — дрянь я после этого! Вина пить нельзя, уплетать с аппетитом всякие вредные вещи… — Она макала в кофе сухарь, сидя напротив меня. — И капризничать нельзя, и многого еще нельзя делать, грустить, например. А я иногда грущу. Вы удивляетесь? У меня сегодня, Сонечка, был нехороший сон, будто у меня все лицо волосами зарастало; началось со лба; глаза, нос, щеки — и быстро так. Я проснулась от своего крика.

Она болтала долго, я почти не отвечала ей. Отъезд Павла Федоровича сбил меня с толку. Потом пришла Лиля Дисман — она вчера забыла у Травиных перчатки. Она осталась завтракать, рассказала два анекдота, из которых я одного не поняла, причем Мария Николаевна покраснела и сказала:

— Пожалуйста, будь осторожнее: Сонечка у нас еще девочка.

В половине третьего Мария Николаевна услала меня в библиотеку, а оттуда — купить билеты в балет. Лил такой дождь, что зонтик мой вымок, пока я дошла до угла, и я решила взять таксомотор. Не прошло часу, поручения ее были исполнены. Когда я вышла из театра, слабое солнце пыталось пробиться сквозь сырой февральский воздух, бледная падала с неба радуга. Я пошла к остановке автобуса. Все, что я делала в тот день, я делала как-то автоматически, я не чувствовала себя, я ни о чем не думала, кроме того, что Павел Федорович уехал на десять дней. Что из этого следует — я еще не знала.

Я сошла с автобуса у кондитерской на нашей площади.

Быстрый переход