Изменить размер шрифта - +
Что из этого следует — я еще не знала.

Я сошла с автобуса у кондитерской на нашей площади. Радуга теперь струилась где-то высоко, где уже сквозила почти весенняя лазурь. Я обошла памятник. Перед кафе, где в этот час сидели Мария Николаевна и Бер, сверкала огромная, голубая лужа.

Они сидели там. Эти улицы, этот тротуар, эти стеклянные окна еще несколько дней тому назад не существовали для меня, а сейчас при виде их головокружительная слабость, какая-то необъяснимая боль находили на меня. Лучше было не смотреть на все это; я ждала два года, я подожду еще десять дней. Но я все не отводила глаз, я стояла неподвижно, прижав к груди книги и зонтик; голубая лужа была формой похожа на дубовый лист… Голые деревья роняли в нее жемчужные, светлые капли… Под деревьями стояла мокрая, словно лаком покрытая скамейка. А на скамейке этой сидел Павел Федорович.

Меня удивило, что он здесь, когда утром он должен был выехать в Лондон, но еще больше удивило меня то, что он сидел не только без всяких признаков своей сытой важности, а в странной, для него совершенно несвойственной позе смертельной усталости. И я поняла, почему не сразу узнала его.

Я отошла за памятник и постояла немного. Когда я вышла из-за него, Травина уже не было. Не было его и на тротуаре, он непостижимо быстро ушел, и может быть, будь я в другом состоянии, я бы усомнилась в том, что я его вообще встретила. Но я так отчетливо видела все вокруг себя: и детскую колясочку, которую катила негритянка в зеленом платке, и пестрый газетный киоск, и радугу в небе, что у меня не было сомнения в том, что Павел Федорович только что сидел под этими деревьями и смотрел прямо в стеклянную дверь с надписью «Liqueurs des marques». Значит, он вернулся, и, может быть, уже дома. Но где его чемодан? Накормила ли его Дора, если он не завтракал? Вот, наконец, настало время все ему сказать, остаться с ним вдвоем, лицом к лицу. Вернуть его на эту площадь в минуту, когда те будут расходиться.

Я бежала домой, чувствуя, что мне надо торопиться, что жизнь где-то со мной рядом, обгоняет меня, что сейчас найдут облака, начнет смеркаться, и там, на площади, зажгут фонари, как напоминание о том, что им опять пора расстаться. Я тяжело хлопнула входной дверью: медленно, бесшумно вознесся лифт. У меня был ключ. Я отперла дверь и увидела, что пальто и шляпа Травина висят в передней.

Я помню, как я провела рукой по рукаву пальто — оно было совершенно мокрое. Я вошла в гостиную. Рояль остался незакрытым, белая сирень со вчерашнего дня порыжела и сникла. Я подошла к дверям кабинета. Там было тихо.

— Павел Федорович, — сказала я негромко.

Ответа не было.

— Павел Федорович, можно к вам? — и я стукнула два раза.

Я явственно сознавала в ту минуту, что не успею даже сесть в кожаное кресло, стоящее у стола, что тут же, на пороге, скажу ему все, и если он плюнет мне в лицо, сдержусь и смолчу.

Но ответа из-за двери не было.

Тогда я приоткрыла ее.

Павел Федорович сидел у стола. В комнатах чуть смеркалось. Он сидел, выдвинув средний ящик стола, склонившись над ним, и что-то внимательно в нем разглядывал. Левая рука его висела между креслом и столом, правая лежала перед ним.

— Павел Федорович! — крикнула я.

Но он не двинулся.

Тогда я увидела, что он мертв, что в правой руке его, уроненной на стол, зажат револьвер.

Я закричала. Дора, за тремя дверьми, на кухне, не услышавшая выстрела, выбежала на мой крик. Она потерялась — не знаю, что больше испугало ее: труп Павла Федоровича, сидящий в кабинете, или мой долгий крик, который она никак не могла остановить и который все продолжался. Когда я вспоминаю его, мне кажется, что он длился три дня. На самом деле Дора догадалась мне плеснуть в лицо воды, и я стихла. А через десять минут она уложила меня на диван в гостиной, где я и осталась — опять-таки не помню, сколько, вероятно, до прихода Марии Николаевны, хотя сейчас мне кажется, что пролежала я там долго, очень долго, как-то даже вовсе вне времени.

Быстрый переход