Когда солнце зашло, мы, придворные и слуги, собрались в пиршественном зале на первом этаже, где его светлость зажег ciocco, рождественское полено. За ним полагалось старательно следить всю ночь, чтобы оно горело как можно дольше. Когда окончательно стемнело, Бона позвала меня в герцогские покои. Здесь, в небольшой семейной столовой, я вместе с Боной, ее дочерьми, сыновьями и Катериной сидела за столом. Мы наблюдали, как герцог давал указания своим братьям. Оттавиано, младший, был тонким и гибким, с нежным женственным лицом и длинными темными волосами, нехарактерными для Сфорца. Филиппо, средний, оказался крепок телом, но слаб умом. Они занесли в столовую огромное дубовое полено и положили его в очаг на можжевеловые ветки.
Несмотря на закрытые окна, в комнату из внутреннего двора проникало гнусавое пение zampogni, народных волынок, на которых играют только на Рождество.
— Уф! — выдохнул Филиппо, избавившись от своей ноши. — Это бревно тяжелее Чикко! Оно точно будет гореть до самого Нового года.
— Разойдитесь! — нетерпеливо прокричал Галеаццо, подходя к камину.
Лицо его блестело, язык заплетался — он уже успел изрядно набраться. Слуга протянул ему свечу, и герцог поднес ее к можжевеловым веткам. Они вспыхнули, источая приятный аромат, Сфорца довольно засмеялся и отдал свечу слуге.
Затем его светлость перекрестился и щелкнул пальцами, подзывая виночерпия, который снова наполнил кубок вином и поднес Галеаццо. Когда можжевельник хорошенько разгорелся, герцог плеснул немного вина на полено, как требовала традиция, и приложился к кубку сам. Затем он передал его Филиппо, тот — Оттавиано, который, в свою очередь, протянул сосуд Боне. Так, спускаясь по иерархической лестнице, кубок дошел до меня.
Я с легкостью осушила его, поскольку после изрядного глотка Катерины на дне остались сущие капли.
Затем герцог бросил в огонь дукат, после чего оделил золотыми монетами, вынутыми из красного бархатного кошеля, своих братьев, жену и детей. Ко мне же Галеаццо повернулся спиной. Его щедрость имела свои пределы. Бона сунула мне в руку свою монетку, чтобы в грядущем году я смогла разбогатеть.
По счастью, герцог не скупился, когда дело касалось еды и питья, и мне позволили сесть между его незаконнорожденными дочерьми Кьярой и Катериной. Стол ломился от изумительных блюд, среди которых был пирог с голубями и черносливом — в нормальном состоянии духа я непременно соблазнилась бы им — и равиоли со свиным ливером и зеленью, но мне ничего не хотелось. Я не желала даже присутствовать на семейном пиршестве и заранее просила Бону отпустить меня. Герцог услышал это и потребовал, чтобы я пришла. Мол, все должно пройти так, как бывает каждый год. Он даже приказал мне снять траур и одеться в праздничное платье. Я повиновалась, поэтому сидела за столом в темно-зеленом бархате, однако без украшений и улыбки на лице.
Галеаццо с Филиппо действительно здорово напились. Пир уже шел полным ходом, и они в плохо завуалированных метафорах принялись рассуждать о том, как приятно войти в девичью плоть. В какой-то момент герцог принялся тыкать жаренной на решетке колбаской в фаршированного каплуна, лежащего на его тарелке, изображая соитие. Филиппо при этом ревел от хохота, Катерина усмехалась, Бона молча краснела. Когда с ужином было покончено, госпожа с видимым облегчением принялась созывать детей, чтобы покинуть столовую. Я поднялась вместе с ней и дошла до двери.
Когда Бона обернулась, чтобы пожелать мужу спокойной ночи, он поднял голову, сверкнул осоловевшими от выпивки глазами и сказал:
— Она останется. Ты можешь идти, но она должна остаться.
До сих пор Галеаццо никогда не высказывал подобных пожеланий.
Мы с Боной встревожились, а герцог повторил:
— Она останется. А ты пошли горничную за теми картами, которые подарил тебе Лоренцо.
Бона замешкалась и бросила на меня полный ужаса взгляд, а герцог грохнул кулаком по столу так, что подпрыгнули пустые тарелки. |