Два дня спустя Мариэтта передала Розали следующее письмо.
"Альбер Саварой - Леопольду Анкену...Ну да, дорогой друг, я в Безансоне, тогда как ты думаешь, Что я путешествую. Мне не хотелось ничего тебе сообщать, пока я не добьюсь успеха, и вот его заря занимается. Да, дорогой Леопольд, после стольких неудачных попыток, испортив себе столько крови, израсходовав столько сил, лишившись изрядной доли мужества, я решил поступить, как ты: пойти по торному пути, по большой дороге, самой длинной, но самой верной. Воображаю, как ты подскочил в своем кресле нотариуса! Но не думай, что произошли какие-нибудь перемены в моей личной жизни, в тайну которой посвящен лишь ты один, да и то с теми ограничениями, какие потребовала она. Жизнь в Париже меня страшно утомила, хоть я и не говорил тебе об этом, мой друг. Мне стала ясна безрезультатность моего первого предприятия, на которое я возлагал все свои надежды, предприятия, не принесшего плодов из-за коварства обоих моих компаньонов: они сговорились обмануть и разорить меня, хотя были обязаны своим успехом моей деятельности. Увидев это, я решил отказаться от попыток приобрести состояние; напрасно были потеряны три года, причем целый год ушел на тяжбу. Может быть, я не выпутался бы так легко, если б мне не пришлось в двадцатилетнем возрасте изучать право. После этого я решил стать политическим деятелем, главным образом для того, чтобы попасть когда-нибудь в палату пэров с титулом графа Альбера Саварон де Саварюса, и, несмотря на то, что я незаконного происхождения и даже не усыновлен, - возродить во Франции прекрасное имя, угасающее в Бельгии”.
- Ах, я была в атом уверена, он знатного рода! - воскликнула Розали, уронив письмо.
"Ты знаешь, что я добросовестно изучил политику, был малоизвестным, но верноподданным и полезным журналистом и неплохим секретарем одного государственного деятеля, покровительствовавшего мне в 1829 году. Вновь превращенный в ничто Июльской революцией в то самое время, когда мое имя начинало приобретать известность, когда я должен был стать наконец как докладчик Государственного совета необходимым колесиком правительственного механизма, я сделал промах, сохранив верность побежденным, борясь за них, хотя они уже исчезли со сцены. Ах, почему мне было тогда только тридцать три года, почему я не попросил тебя выставить мою кандидатуру на выборах? Я скрыл от тебя и опасности, угрожавшие мне, и свое самопожертвование. Чего же ты хочешь, раз я верил в себя! Мы не сошлись бы во мнениях. Десять месяцев назад, когда тебе казалось, что я весел и доволен, занят писанием политических статей, на самом деле я был в отчаянии: я предвидел, что в тридцать семь лет останусь с двумя тысячами франков в кармане, не пользуясь ни малейшей известностью, предвидел неудачу своей очередной затеи - ежедневной газеты, сообразующейся лишь с интересами будущего, а не с политическими страстями данной минуты. Я не знал, на что решиться. Как плохо мне было! Я бродил, мрачный и угнетенный, по пустынным закоулкам ускользавшего от меня Парижа, размышляя об обманутых мечтах своего честолюбия, но будучи не в силах отказаться от них. О, какие письма, проникнутые жестокой болью, писал я тогда ей, моей второй совести, моему второму “я”! Иногда я говорил себе: “Зачем строить такие грандиозные планы? Зачем желать всего? Почему не ожидать счастья, посвятив себя какому-нибудь простому занятию, убивающему время?"
Я начал подумывать о скромном месте, могущем дать мне средства к жизни, и собирался было стать редактором одной газеты, издатель которой, честолюбивый денежный мешок, ничего не смыслил в этом деле. Но меня объял ужас.
"Захочет ли она, чтобы ее мужем сделался человек, опустившийся так низко?” - спросил я себя. При этой мысли мне показалось, будто мне снова только двадцать два года. |