– Навсегда, как сам сказал. А если и вернешься когда‑нибудь, я к тому времени сделаюсь сморщенной старухой и ты меня не узнаешь, потому что даже не заметишь, как пролетело время. Принял же ты меня за бабушку Берту… Но даже если и так, пускай. Я тебя никогда не забуду…»
– А плакать не надо, – шепотом произнес Ирранкэ, коснувшись губами моей щеки. – Или я обидел тебя чем‑то?
Я покачала головой. Он подумал, наверно, что я, как те придворные дамы, мечтала узнать, каковы алии… Но разве им он рассказал бы то, что доверил мне? Разве только какая‑нибудь оказалась бы возможной хранительницей загадочной вещи!
А на меня‑то что нашло? Всю жизнь держала себя в строгости, как бабушка Берта завещала, и вдруг… Лунный свет и запах жасмина виноваты, что ли? Как же, ничего умнее придумать не могла! Глаза его меня заворожили, изменчивые, как невиданное море, как небо и ветер в нем – подхватило порывом и унесло в чужедальние края…
Спроси – я ведь не сумею рассказать, каков Ирранкэ собой, красив или нет, но глаза его не забуду до скончания дней моих, и голос его буду помнить всегда.
– Я слышала, каждое алийское имя что‑то означает, – сказала я, чтобы не молчать. – А твое?
– «Ири» по‑нашему – радость или счастье, – помолчав, ответил он. – А «ран» – печаль.
– И что же выходит?
– Радость сквозь слезы, – был ответ. – Моя мать умерла, когда я родился.
– Неужели такое случается даже с алиями? – шепотом спросила я, потому что слыхала не об одной женщине, умершей родами.
– Редко, – сказал он. – Но это было не то, о чем ты подумала.
– Откуда тебе знать, о чем я думаю? – не выдержала я. – Ты в самом деле читаешь мысли?
– Нет. Угадываю, – улыбнулся он. – Люди в большинстве своем очень предсказуемо мыслят. А если видишь лицо, то понять, о чем думает человек, и вовсе легче легкого.
– Темно ведь… ах да, вы же видите в темноте!
– Для меня сейчас светло, как днем, – серьезно сказал алий. – Цвета не такие яркие, будто смотришь сквозь закопченное стекло, но все прекрасно различимо. Конечно, в кромешной тьме, в каком‑нибудь каменном мешке и я мало что разгляжу, но если на небе звезды и луна, фонарь мне ни к чему. Даже и пасмурной ночью полной темноты не бывает.
– Вот оно как… – Мне показалось, будто Ирранкэ заговорил об этом, чтобы не вспоминать о матери, но он, видно, снова прочел мои мысли, потому что произнес негромко:
– Мне выпало родиться в страшный год. Вряд ли в ваших летописях найдется хоть что‑нибудь о тех временах… Шла война, и все уже забыли, что послужило ее началом. Мать моя сопровождала отца: наши женщины сражаются не хуже мужчин, а бывает, и лучше, вот только…
Он помолчал.
– Отец не мог отослать ее домой, дороги были перекрыты. Ей было безопаснее оставаться рядом с ним, чем отправляться в далекий путь, в котором на каждом шагу поджидает опасность. И сопровождать ее было некому: ведь каждый воин на счету! Так и вышло, что родился я в крестьянской лачуге, в человеческой деревне из тех, чьи жители укрывали алиев, потому что никогда не видели от нас зла и помнили об этом. Приняла меня тамошняя знахарка, и все обошлось бы, если бы кто‑то не выдал противнику наше убежище. – Ирранкэ перевел дыхание. – Наши бойцы держались до последнего, но все‑таки не выстояли. Деревню сожгли, людей – кого убили, кого угнали в рабство, а моя мать…
Я невольно сжалась, а он закончил:
– Она была еще слишком слаба и не могла бежать. |