— Верно, верно. Но я так долго прожил здесь, что невольно вижу родное гнездо как бы со стороны.
— Все равно, по-моему, очень нехорошо так говорить о немцах, точно они и вправду могут победить. В конце концов, ведь Англия и Ирландия — одна страна.
— Так, видимо, считают и английские солдаты, когда поют «Долог путь до Типперэри». Но тому, кто наверху, всегда легко отождествлять себя с теми, кто стоит ниже. А вот снизу принять это отождествление куда труднее.
— Не понимаю я этих разговоров — выше, ниже. Никто не считает ирландцев ниже нас. Их любят во всем мире, везде им рады. А уж этого нахального ирландского патриотизма я просто не выношу, все это выдуманное, искусственное. Английский патриотизм — другое дело. У нас есть Шекспир, и Хартия Вольностей, и Армада, и так далее. А у Ирландии, в сущности, вообще нет истории.
— Ваш брат едва ли с этим согласится.
— Несколько ископаемых святых — для меня не довод, — сказала Хильда с достоинством.
— Ирландия была цивилизованной страной, когда в Англии еще было варварство, — сказала Франсис, откидывая волосы со лба.
— Франсис, милочка, ты, как попугай, повторяешь слова дяди Барнабаса, сказала Хильда. — Ты еще очень мало знаешь.
Наверно, так оно и есть, подумал Эндрю. Образованностью Франсис не блистала, а ее политические взгляды, которые она часто высказывала очень горячо, были донельзя путаными и случайными. Франсис всегда дружила с братом Хильды, не разделяя ни ужаса, ни сарказма других членов семьи по поводу его обращения в католичество. Дядя Барнабас и отец заменили ей и школу и университет, и одно время, совсем недолго, она помогала дяде в его изысканиях по ранней истории ирландской церкви. Она туманно объясняла, что это имеет отношение к датировке Пасхи, но большего Эндрю не мог от нее добиться. Он давно знал об этой дружбе между Франсис и Барни, и она вызывала в нем неослабевающую ревность, как он сам понимал, и недостойную, и бессмысленную. Никогда ни на секунду он не мог заставить себя принять дядю Барнабаса всерьез. В то время как Кристофер казался ему настоящим ученым и внушал некоторый трепет, в трудах дяди Барни он не мог усмотреть ничего, кроме удовлетворения ребяческого тщеславия, и сбивчивые рассказы Франсис только подтверждали это. Барни, безнадежно шутовская фигура, плелся где-то сбоку от семейного каравана.
— А весь этот вздор насчет возрождения ирландского языка, — говорила Хильда. — При всем моем уважении к вам, Кристофер…
— Но я вполне с вами согласен. Гэльский язык следует оставить нам, ученым. Числить своим родным языком язык Шекспира — достаточно хорошо. И, между прочим, во все времена ирландцы лучше всех писали по-английски.
— Да, англо-ирландцы.
— Правильно! Аристократы, которые считают себя выше и англичан, и ирландцев!
— А какую массу денег мы потратили на эту страну… Ирландским фермерам никогда не жилось лучше, чем сейчас.
— Не все так считают, — сказал Кристофер. — Я только вчера прочел в одной статье в «Айриш ревью», что Эльзас-Лотарингии жилось под немецким господством куда лучше, чем Ирландии под английским господством.
— Этого не может быть. Это просто их ирландская злоба. Не знаю, кто это выдумал, будто ирландцы такие веселые и приветливые. Неужели они не понимают, что идет война? Ведь обещали им и гомруль, и все, чего они хотели, так хоть чувствовали бы благодарность.
— Может, они не видят причин быть благодарными, — сказала Франсис. — Во время картофельного голода погиб миллион людей.
— Дорогая моя, это очень огорчительно, но не имеет никакого отношения к тому, о чем мы говорим. |