Любопытно посмотреть, какая она стала теперь.
Тетя Кэтлин — совсем другое дело. Тетя Миллисент не выдерживала марки, потому что была легкомысленна, тетя Кэтлин, как-никак урожденная Киннард, потому что была скучна. Стиль Милли можно было осуждать, но у Кэтлин вообще не было стиля, именно это, даже больше, чем всю чудовищность ее католичества, мать Эндрю ставила ей в упрек. В доме Дюмэй на Блессингтон-стрит было неуютно, не прибрано, даже грязно; и в этом Хильда с прискорбием усматривала отсутствие наследственного чувства дисциплины. «Когда подумаешь, какие у Кэтлин возможности…» — таков был обычный пролог к ее обвинительным речам. И еще она не могла простить Кэтлин, что та вышла за Барнабаса и тем утвердила ее заблудшего брата в психическом расстройстве, от которого он, не будь этого брака, мог бы излечиться. Очень обидно было Хильде — она даже не упоминала об этом, опасаясь огласки, — и то, что Кэтлин поддерживает мужа материально. Барнабас, ранее служивший в каком-то государственном учреждении, вскоре после женитьбы оставил службу, чтобы целиком отдаться научным исследованиям. Хильда винила его жену за то, что считала его моральной деградацией, и, когда он стал запивать, часто повторяла: «Это все одно к одному», имея в виду католичество, Кэтлин, алкоголь и ирландских святых.
В этот воскресный день, лениво размышляя на нежарком апрельском солнышке о предстоящем визите к тете Кэтлин и кузенам, Эндрю был занят работой — вешал на дерево красные качели Франсис. Эти качели — толстая доска с кустарным рисунком: белые сердца на алом фоне — с незапамятных времен висели у Беллменов в их куда более обширном и запущенном саду в Голуэе. В то утро Эндрю рассматривал с Франсис старый альбом, и им попалась фотография, на которой она, маленькая девочка в соломенной шляпе, сидела на качелях, а он стоял рядом, нескладный, в матросском костюмчике. Когда Эндрю стал предаваться воспоминаниям, Франсис сказала, что качели они привезли с собой, они где-то в доме, и Эндрю вызвался сейчас же их найти и повесить. После этого оба умолкли.
Эндрю думал и даже упоминал о Франсис Беллмен как о своей невесте, хотя формально они еще ни о чем не договорились. Все как-то подразумевалось само собой, словно невидимый дух, зародившийся очень давно, постепенно вырос и соединил их руки. В детстве, когда им доводилось жить под одной крышей, они бывали «неразлучны», и, как только для Эндрю пришла пора влюбиться, он влюбился в Франсис, точно это было естественной и неизбежной частью его превращения в юношу. Любовную лихорадку почти сразу остудило сознание, что Франсис от него не уйдет. Давнишняя привязанность служила тому надежной порукой. К другим женщинам его не тянуло, хотя он успел получить свою долю и возможностей, и даже лестных знаков внимания.
Иногда он сам удивлялся, как легко и быстро доплыл до тихой пристани, бессознательно приписывая это благодеяние тем же добрым богам, которые сделали его единственным сыном счастливых в браке родителей. Франсис тоже была единственным ребенком, и от этого тем более казалась одного с ним племени. Эндрю не придерживался никаких романтических теорий относительно необходимости бурного посвящения в тайны любви, и в особенности теперь, когда перспектива возвращения на фронт зияла перед ним, как черная яма, он с радостью готовился обрести в личной жизни покой и безопасность, которых больше нигде как будто и не осталось. Не Франсис, а Франция станет великим испытанием его души.
Эндрю еще не делал предложения по всем правилам, хотя и считал, что, до того как сыграть свадьбу, все же нужно будет как-то объясниться. В сущности, он бы предпочел, чтобы в одно прекрасное утро, когда он проснется, просто оказалось, что Франсис — его жена; и он был уверен, что она разделяет это чувство. Она принимала и дополняла обрывки его планов на будущее, и разговоры их напоминали дуэт, в котором певцы так хорошо знают свои партии, что могут петь с любого места, дай им только одну-две ноты. |