Изменить размер шрифта - +
Я пытался остановиться, но импульс за импульсом со всей неумолимостью вели к грозовой разрядке: некая черная страсть, некое желание продвинуться вперед, довольно схожее с тем, как входишь в женщину вопреки ее крикам о том, что она не предохраняется, налившись бешенством, взорвалась во мне, и душа моя лопнула под фейерверком ракет, звезд и жестоко ранящих осколков, рука, сдавившая ей горло, отказалась повиноваться шепоту, который все еще доносился оттуда, и раз! – я сдавил тверже, и два! – я сдавил еще сильней, и три – я заплатил ей за все, и теперь уже не было удержу, и четыре! – дверь полетела с петель, и проволока порвалась у нее в горле, и я ринулся внутрь, ненависть накатывала на меня волна за волной, болезнь тоже, ржавчина, чума и тошнота. Я плыл. Я проник в самого себя так глубоко, как мне всегда мечталось, и вселенные проплывали предо мною в этом сне. Перед моим внутренним взором плыло лицо Деборы, оно оторвалось от тела и уставилось на меня во тьме. Взор ее был злобен, он говорил: есть пределы зла, лежащие в областях, которые превыше света. И затем она улыбнулась, как молочница, и уплыла прочь, и исчезла. И посредине этого исполненного восточной роскоши ландшафта я почувствовал утраченное прикосновение ее пальцев к моему плечу, излучающих некий зыбкий, но недвусмысленный пульс презрения. Я открыл глаза. Я устал так, словно поработал на славу, и вся моя плоть была освежена этой работой. Так хорошо я не чувствовал себя с тех пор, как мне стукнуло двенадцать. В эти минуты мне казалось невероятным, что жизнь может приносить не только радость. Но здесь была Дебора, она лежала мертвая на цветастом ковре на полу, и на этот счет не оставалось никаких сомнений. Она была мертва, она и в самом деле была мертва.

 

 

Шестнадцать лет назад, ночью, когда я занимался любовью с Деборой на заднем сиденье моей машины, она, едва мы кончили, взглянула на меня с загадочной и растерянной улыбкой и спросила:

– Ты ведь католик?

– Нет.

– А я думала, что ты польский католик. Роджек – звучит похоже.

– Я наполовину еврей.

– А что со второй половиной?

– Протестант. А собственно говоря, вообще ничего.

– Вообще ничего, – повторила она. – Ладно, отвези меня домой.

Но она помрачнела.

Восемь лет потребовалось мне для того, чтобы выяснить, почему она тогда помрачнела: семь лет без нее и год в браке с нею. Весь первый год ушел на то, чтобы понять, что у Деборы есть предрассудки, столь же сильные, как и ее пристрастия. Ее презрение к евреям-протестантам и просто евреям не знало границ. «Им совершенно чуждо милосердие», – наконец пояснила она.

Как и у любого истинного католика, у Деборы были собственные представления о милосердии. Милосердие было налетчиком на свадебном пиру, призраком на нашем супружеском ложе. После очередного скандала она говорила печально и как бы отрешенно: «Меня всегда переполняло милосердие, а сейчас его нет во мне». Когда она забеременела, милосердие вернулось к ней. «Не думаю, что я все еще омерзительна Богу», – говорила она. И действительно, в иные мгновения от нее исходила нежность, проливая теплый бальзам на мои нервы, но бальзам этот не был целительным: милосердие Деборы зиждилось на глубинном родстве с могилой. Я был уверен в ее любви, и все же в такие мгновенья душа моя взмывала на безжизненную горную вершину или же готовилась низринуться в бушующее море, в трехметровую волну, оскалившуюся косой ухмылкой в своей седой бороде. Таково было любить Дебору, совсем не то, что заниматься с ней любовью: вне всякого сомнения, она определяла эти занятия как милосердие и похоть. Переполненная любовью, она внушала ужас, занимаясь любовью, она оставляла вам на память ощущение случки со стреноженным зверем.

Быстрый переход