Она все еще говорила, что уедет
от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его. Кроме
того, она чувствовала, что если здесь, в своем доме, она едва успевала ухаживать за своими пятью детьми, то им будет еще хуже там, куда она
поедет со всеми ими. И то в эти три дня меньшой заболел оттого, что его накормили дурным бульоном, а остальные были вчера почти без обеда. Она
чувствовала, что уехать невозможно; но, обманывая себя, она все-таки отбирала вещи и притворялась, что уедет.
Увидав мужа, она опустила руку в ящик шифоньерки, будто отыскивая что-то, и оглянулась на него, только когда он совсем вплоть подошел к
ней. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало потерянность и страдание.
- Долли! - сказал он тихим, робким голосом. Он втянул голову в плечи и хотел иметь жалкий и покорный вид, но он все-таки сиял свежестью и
здоровьем.
Она быстрым взглядом оглядела с головы до ног его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. "Да, он счастлив и доволен! - подумала она, - а
я?!. И эта доброта противная, за которую все так любят его и хвалят; я ненавижу эту его доброту", - подумала она. Рот ее сжался, мускул щеки
затрясся на правой стороне бледного, нервного лица.
- Что вам нужно? - сказала она быстрым, не своим, грудным голосом.
- Долли! - повторил он с дрожанием в голосе. - Анна приедет сегодня.
- Ну что же мне? Я не могу ее принять! - вскрикнула она.
- Но надо же, однако, Долли..
- Уйдите, уйдите, уйдите! - не глядя на него, вскрикнула она, как будто крик этот был вызван физическою болью.
Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда он думал о жене, мог надеяться, что все образуется, по выражению Матвея, и мог спокойно читать
газету и пить кофе; но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот звук голоса, покорный судьбе и отчаянный, ему захватило
дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.
- Боже мой, что я сделал! Долли! Ради бога! Ведь... - он не мог продолжать, рыдание остановилось у него в горле.
Она захлопнула шифоньерку и взглянула на него.
- Долли, что я могу сказать?.. Одно: прости, прости... Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты, минуты...
Она опустила глаза и слушала, ожидая, что он скажет, как будто умоляя его о том, чтобы он как-нибудь разуверил ее.
- Минуты... минуты увлеченья... - выговорил он и хотел продолжать, но при этом слове, будто от физической боли, опять поджались ее губы и
опять запрыгал мускул щеки на правой стороне лица.
- Уйдите, уйдите отсюда! - закричала она еще пронзительнее, - и не говорите мне про ваши увлечения, про ваши мерзости!
Она хотела уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтоб опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами.
- Долли! - проговорил он, уже всхлипывая. - Ради бога, подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою
вину. Чем я могу, я все готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он
ждал.
- Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, - сказала она, видимо, одну из фраз, которые она за эти
три дня не раз говорила себе. |