В-третьих, Толстой стоит крепко, авторитет у него громадный, и, пока он жив, дурные вкусы в литературе, всякое пошлячество, наглое и слезливое, всякие шершавые, озлобленные самолюбия будут далеко и глубоко в тени. Только один его нравственный авторитет способен держать на известной высоте так называемые литературные настроения и течения. Без него бы это было беспастушное стадо или каша, в которой трудно было бы разобраться».
На благоговейное отношение Чехова Толстой отвечал нежностью – почти отеческой. И не только как к человеку, но и как к литератору. Отказывая собрату по перу в таланте драматурга, Лев Николаевич считал того непревзойденным новеллистом. Чтение рассказов Чехова было наслаждением для Толстого. Об этом свидетельствует его письмо Горькому после прочтения рассказа «В овраге», – вот как его цитирует и комментирует адресат: «Сегодня Толстой прислал мне письмо, в котором говорит: „Как хорош рассказ Чехова в „Жизни“. Я чрезвычайно рад ему“. Знаете, эта чрезвычайная радость, вызванная рассказом Вашим, ужасно мне нравится. Я так и представляю старика – тычет он пальцем в колыбельную песню Липы и, может быть, со слезами на глазах, – очень вероятно, что со слезами, я, будучи у него, видел это, – говорит что-нибудь глубокое и милое». Об этом свидетельствует и то, что, сравнивая Чехова с Мопассаном, Толстой отдавал предпочтение, конечно же, Чехову. Об этом напоминает беседа живого классика с пианистом Александром Гольденвейзером о том, что иллюзия правды у Чехова абсолютно полная, что чеховские тексты подобны стереоскопу: можно подумать, что Антон Павлович разбрасывает слова как попало, а на самом деле, словно художник-импрессионист, он своей кистью добивается потрясающей объемности. Об этом же свидетельствует и лаконичное высказывание Толстого, приведенное в воспоминаниях о Чехове писателем Николаем Телешовым: «Чехов – это Пушкин в прозе!»
16 января 1900 года Чехов узнает, что его избрали – вместе с Толстым и Короленко – членом секции литературы Академии наук. Действительно, в минувшем году правительство решило добавить к Академии пушкинскую секцию, в которой следовало собрать прославленных писателей и выдающихся ученых. По такому случаю Чехов получил уйму телеграмм с поздравлениями, а городской совет Таганрога учредил для лучших из учащихся две стипендии имени своего знаменитого земляка. Несмотря на удовольствие от того, что он фигурирует в списке всего из десяти человек и рядом с Толстым, Чехов находил, что это избрание его почетным академиком просто смехотворно. Шутки ради он подписал несколько писем близким «Академикус Антонио» или «Почетный и потомственный академик», рассказал сестре, что их старая кухарка Марья Дормидонтовна, решив, что хозяин теперь «енерал», требует, чтобы некоторые посетители обращались к нему не иначе как «Ваше превосходительство», а Суворину написал серьезнее: «Насчет Академии Вы недостаточно осведомлены. Действ[ительных] академиков из писателей не будет. Писателей-художников будут делать почетными академиками, обер-академиками, архи-академиками, но просто академиками – никогда или не скоро. Они никогда не введут в свой ковчег людей, которых они не знают и которым не верят. Скажите: для чего было придумывать звание почетного академика?» Единственное, в чем Антон Павлович видел преимущества своего нового положения: «право неприкосновенности (нельзя арестовать) и право в случае поездки за границу получать от академии особый „курьерский“ паспорт (цензура, таможня), а больше, кажется, ничего». Что же до сроков своего пребывания в Академии, тут у него иллюзий не было. «Званию академика рад, так как приятно сознавать, что теперь мне завидует Сигма, – шутит Чехов в письме публицисту, работавшему в „Новом времени“, Михаилу Меньшикову. – Но еще более буду рад, – продолжает он, – когда утеряю это звание после какого-нибудь недоразумения. |