– Нет, – сказал он Моске. – Я не могу ехать с тобой. Я уже оформил все бумаги, чтобы ехать в Палестину. Я уезжаю через несколько недель. – И затем, чувствуя, что должен объясниться с Моской, добавил:
– Я теперь буду чувствовать себя нормально только вместе со своим народом. – И, когда он это произнес, понял, что упрекал Моску в том, что его симпатия к нему носила только личный характер, что в минуту опасности Моска" защитит его, Лео, но не защитит какого-нибудь незнакомого еврея, до которого ему нет никакого дела. А этой симпатии было явно недостаточно, она не гарантировала ему безопасности. Он никогда не сможет Ощущать себя в безопасности даже в Америке, каких бы высот материального преуспевания он там ни достиг. В подсознании у него всегда будет тлеть страх, что его благополучие можно вмиг разрушить и он ничего не сможет сделать в свою защиту и даже его друзья, такие, как Моска, не сумеют совладать с этой слепой силой ненависти. Лица освободителя и истязателя оказались одним лицом, лицо друга и врага оказалось лишь лицом врага. Лео вспомнил девушку, с которой он жил сразу же после освобождения из Бухенвальда, – тоненькую веселую немочку с насмешливой, едва ли не злобной усмешкой на губах. Он поехал как-то в деревню и вернулся оттуда с гусем и полной корзиной цыплят. И, когда он рассказал ей, как выгодно ему удалось их купить, она смерила его взглядом и сказала с издевательской интонацией: «О, да ты неплохой делец!»
И только теперь он понял или заставил себя понять, что скрывалось за этими словами, и он испытывал лишь бессильную злобу и против нее, и против всех остальных. Она была нежна с ним и вроде бы любила, она заботилась о нем и всегда проявляла доброжелательность, за исключением того единственного случая. И тем не менее она и такие же, как она, выжгли у него на руке цифры, которые он был обречен носить на себе до самой могилы. И где ему было скрыться от этих людей?
Не в Америке и, конечно же, не в Германии. Куда же ему уехать?
"Отец! Отец, – кричал он мысленно, – ты никогда не говорил мне, что всякий человек носит в себе свою колючую проволоку, свои печи, свои орудия пыток; ты никогда не учил меня ненавидеть, а теперь вот я унижен, надо мной насмехаются, и я чувствую лишь стыд, а не гнев, словно я заслужил каждый доставшийся мне удар и плевок, каждое оскорбление. Куда же мне теперь идти?
И в Палестине я увижу все тот же забор из колючей проволоки, который ты сам обнаружил на небесах или в аду". И потом ему в голову пришла очень простая мысль, очень ясная мысль, словно он уже давно тайно вынашивал ее в себе, и он подумал: отец тоже был врагом.
Теперь размышлять больше было не о чем. Он видел, что Моска молча сидит и курит сигару.
– Я, видимо, недели через две уеду в Палестину, но из Бремена я уезжаю через несколько дней.
Моска задумчиво проговорил:
– Пожалуй, это верное решение. Зайди к нам до отъезда.
– Нет, – ответил Лео. – Пойми, я ничего против вас не имею. Я просто никого не хочу видеть.
Моска понял, что он имеет в виду. Он встал и протянул руку:
– Ладно, Лео, удачи тебе!
Они обменялись рукопожатием и услышали, как Гелла вошла в комнату Моски.
– Я бы не хотел с ней встречаться, – сказал Лео.
– Ладно, – сказал Моска и вышел.
Гелла одевалась.
– Ты где был? – спросила она.
– У Лео. Он вернулся.
– Хорошо, – сказала она, – позови его к нам.
Моска заколебался.
– Он сейчас не хочет никого видеть. С ним произошел несчастный случай, и он поранил лицо. По-моему, ему не хочется, чтобы ты его видела в таком состоянии.
– Какая глупость! – воскликнула Гелла. |