То есть теперь, когда ты сказала, вспомнил, но не по-настоящему. Передвинь кота, прижмись ко мне.
Неожиданно Джулия протянула руку и выключила лампу. Сетчатка Фаррелла, давно привычная к срочным мобилизациям, сделала, что смогла, зарегистрировав резко контрастные черные волосы, разметавшиеся по плечам цвета слабого чая, маленькую, ставшую почти плоской в движении грудь и тень сухожилия подмышкой. Он потянулся к ней.
– Подожди, – сказала она. – Слушай, я должна рассказать тебе об этом в темноте. Это я про себя тогда считала, срок месячных. Пыталась сообразить, безопасно ли будет отвести тебя в мою комнату. Уж больно плохо ты выглядел.
Белый кот заснул, но еще мурлыкал при каждом вздохе. Иных звуков в комнате не было.
– Все утыкалось в один день – либо так, либо этак. Я очень ясно все помню. А ты – совсем ничего?
Свет от автомобиля прошелся по дальней стене, по потолку отельной комнаты Фаррелла, жемчужиной замерцало биде, и полупустой чемодан у изножья кровати раззявился свежеразрытой могилой. Рядом с ним, за мурлыкающим сугробом (зимы в Париже грязны, воздух липок и стар) возникало и пропадало круглое, смятенно-нежное эскимосское лицо Джулии, как и сама она растворялась в мире и вновь возникала, как и он научился бы с легкостью растворяться и возникать, если б не умер, если б прорвался сквозь эту долгую, грязную зиму. Он сказал:
– Мне был двадцать один год. Что я тогда понимал?
Миг он ощущал дыхание Джулиии у себя на лице. Потом услышал голос:
– Я рассказала тебе все это только чтобы показать, что думала о тебе, даже в те давние времена.
– Это приятно, – ответил он, – но лучше бы ты не рассказывала. Я ни черта не помню ни о подсчетах, ни о чем другом, но ту зиму я хорошо запомнил. Думаю, если бы ты отвела меня к себе, ты, может быть, изменила бы весь ход мировой истории. Было бы, куда излить мои бессловесные скорби.
– Увы, – сказала она. – Увы, бедное пальтецо.
Она подцепила кота и ласково сплавила его на пол.
– Ну, иди ко мне, – сказала она. – Прямо сейчас. Это тебе за тот раз. Официально. Старый друг. Старый не знаю кто. За тот раз.
Утром, когда он проснулся, рядом с ним в постели лежали доспехи. Собственно, это была кольчуга, опустело опавшая, словно мерцающий панцырь некоей жертвы железного паука, но пробуждающееся сознание Фаррелла заполнил по преимуществу огромный шлем, деливший с ним подушку. Выглядел он как большая черная корзинка для мусора с донышком, усиленным металлическими распорками и с напрочь срезанным боком, вместо которого приклепали стальную пластину с прорезями. Еще во сне он положил поверх шлема руку и уткнулся носом в забрало – его прохлада и грубый, отзывающийся свежей краской запах и пробудили Фаррелла. Он поморгал, оглядывая шлем, потер нос и приподнялся на локте, озираясь в поисках Джулии.
Уже одетая, она стояла в дверном проеме и беззвучно смеялась, приложив к губам пальцы – один из немногих отзвуков классических японских манер, когда-либо замеченных в ней Фарреллом.
– Хотела посмотреть, что ты станешь делать, – переведя дух, сказала она. – У тебя здорово получилось. Испугался?
Фаррелл сел, ощущая в себе сварливую обиду на дурное с ним обхождение.
– Видела бы ты, рядом с какими произведениями искусства приходилось мне просыпаться за последние десять лет, – он приподнял одну из складок кольчуги, оказавшейся при всей ее тяжести на удивление текучей. – Ладно, я свою реплику подал. Что это, черт побери, такое?
Джулия подошла и присела на кровать. От нее пахло душем и солнечным светом, пушистая водяная пыльца еще лежала на волосах.
– Ну, вот это кольчужная рубаха, это бармица, она защищает горло, а вот это для ног, поножи. |