А
потом еще полгода потерзали в училище. Так должен был я навсегда усвоить горечь солдатской службы, как шкура на мне мерзла и обдиралась? Нет.
Прикололи в утешение две звездочки на погон, потом третью, четвертую - все забыл!..
Но хотя бы сохранил я студенческое вольнолюбие? Так у нас его отроду не было. У нас было строелюбие, маршелюбие.
Хорошо помню, что именно с офицерского училища я испытал РАДОСТЬ ОПРОЩЕНИЯ: быть военным человеком и НЕ ЗАДУМЫВАТЬСЯ. РАДОСТЬ ПОГРУЖЕНИЯ в
то, как все живут, как принято в нашей военной среде. Радость забыть какие-то душевные тонкости, взращенные с детства.
Постоянно в училище мы были голодны, высматривали, где бы тяпнуть лишний кусок, ревниво друг за другом следили - кто словчил. Больше всего
боялись не дослужиться до кубиков (слали недоучившихся под Сталинград). А учили нас - как молодых зверей: чтоб обозлить больше, чтоб потом
отыграться на ком-то хотелось. Мы не высыпались - так после отбоя могли заставить в одиночку (под команду сержанта) строевой ходить - это в
наказание. Или ночью поднимали весь взвод и строили вокруг одного нечищенного сапога: вот! он, подлец, будет сейчас чистить и пока не до блеска
- будете все стоять.
И в страстном ожидании кубарей мы отрабатывали тигриную офицерскую походку и металлический голос команд.
И вот - навинчены были кубики! И через какой-нибудь месяц, формируя батарею в тылу, я уже заставил своего нерадивого солдатика Бербенева
шагать после отбоя под команду непокорного мне сержанта Метлина... (Я это - ЗАБЫЛ, я искренне это все забыл годами! Сейчас над листом бумаги
вспоминаю...) И какой-то старый полковник из случившейся ревизии вызвал меня и стыдил. А я (это после университета!) оправдывался: нас в училище
так учили. То есть, значит: какие могут быть общечеловеческие взгляды, раз мы в армии?
(А уж тем более в Органах...)
Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье.
Я метал подчиненным бесспорные приказы, убежденный, что лучше тех приказов и быть не может. Даже на фронте, где всех нас, кажется, равняла
смерть, моя власть быстро убедила меня, что я - человек высшего сорта. Сидя, выслушивал я их, стоящих по "смирно". Обрывал, указывал. Отцов и
дедов называл на "ты" (они меня на "вы", конечно). Посылал их под снарядами сращивать разорванные провода, чтоб только высшие начальники меня не
попрекнули (Андреяшин так погиб). Ел свое офицерское масло с печеньем, не раздумываясь, почему оно мне положено, а солдату нет. Уж, конечно, был
у меня денщик (а по-благородному - "ординарец"), которого я так и сяк озабочивал и понукал следить за моею персоной и готовить мне всю еду
отдельно от солдатской. (А ведь у лубянских следователей ординарцев нет, этого на них не скажем.) Заставлял солдат горбить, копать мне особые
землянки на каждом новом месте и накатывать туда бревешки потолще, чтобы было мне удобно и безопасно. Да ведь позвольте, да ведь и гаупвахта в
моей батарее бывала, да! - в лесу какая? - тоже ямка, ну получше гороховецкой дивизионной, потому что крытая и идет солдатский паек, а сидел там
Вьюшков за потерю лошади и Попков за дурное обращение с карабином. Да позвольте же! - еще вспоминаю: сшили мне планшетку из немецкой кожи (не
человеческой, нет, из шоферского сидения), а ремешка не было. Я тужил. Вдруг на каком-то партизанском комиссаре (из местного райкома) увидели
такой как раз ремешок - и сняли: мы же армия, мы - старше! (Сенченко, оперативника, помните?) Ну, наконец, и портсигара своего алого я жадовал,
то-то и запомнил, как отняли. |