И все же мысли своей разузнать о судьбе сына Алексея он не оставил.
Воронцов-Вельяминов подумывал и о возвращении в родные края, но с опаской, внутренним трепетом: что собой представляет новая власть – он понятия не имел. Те скудные сведения о большевиках, об их борьбе с царизмом, которые он почерпнул в разговорах со своим товарищем по побегу из рудников, политкаторжанином Василием Петуховым, за давностью как-то выветрились из головы Владимира, что было немудрено: кадровый военный, отпрыск старинного дворянского рода, он был далек от политики, и рассуждения Василия на эту тему, рассказы о стачках, восстаниях, подполье тогда воспринимал как забавные, не лишенные драматизма театрализованные представления, нечто вроде "Бориса Годунова" в исполнении фанатично настроенных простолюдинов. Правда, убежденность и целеустремленность большевика Петухова вызывали в нем уважение, потому как выходец из рабочей среды уралец Василий оказался натурой одаренной, сильной; он был на удивление начитанным, грамотным человеком, что, конечно же, способствовало их сближению, а затем и дружбе.
Но между последней их встречей пролегли годы, и теперь ВоронцовугВельяминову, который насмотрелся на бесчинства белогвардейских и других банд, политические лозунги которых сводились в основном к грабежам коренного населения северо-востока и междуусобицам, казалось, что в России теперь воцарилась анархия и что не за горами то время, когда ее территорию раскроят на куски другие государства. Как истинный русский, он думал об этом с содроганием и отчаянием, но его политическое сознание было настолько зыбко и неопределенно, что примкнуть к какому-либо противоборствующему лагерю он не решался.
После того, как он и Макар Медов бежали с добытым золотом от Кукольникова с Деревяновым, Воронцов-Вельяминов неожиданно начал ощущать нечто вроде опасений за свою жизнь. Нет, смерти он не боялся – слишком часто в своих скитаниях доводилось ему встречаться с нею лицом к лицу. Но мысль о сыне, о его будущем, которое он, отец, обязан обеспечить, особенно в такие смутные, тяжелые времена, заставила Владимира позаботиться о том, чтобы тайна запрятанного им золота не умерла вместе с ним…
Граф вынул из кармана куртки портмоне – единственную памятную вещь, не считая обручального кольца из платины, оставшуюся от той, полузабытой жизни, долго в задумчивости разглядывал его с грустной затаенной улыбкой, затем щедро расплатился с Глафирой, которая успела принарядиться в лучшее свое платье и вылить на себя флакон духов, и, дружелюбно распрощавшись со старателями, коротающими ночь в кабаке, пошел к выходу.
– Ну! – схватил Гришку Барабана тощий Делибаш. – Пойдем! За все сполна, а?
Гришка угрюмо зыркнул на него и, высвободив рукав, молча отвернулся.
Тогда Делибаш затеребил китайца Ли, который, полуприкрыв глаза, продолжал жевать мясо все так же размеренно, не спеша, напоминая своей позой бронзового буддийского божка с подвижной нижней челюстью.
– Ли, братишка, сколько раз вместе… Момент подходящий. Граф при деньгах – портмоне видел? И золотишко у него. Наше золотишко. Двинули? Ну что ты молчишь?! Боишься?
– Моя боись нет, – не меняя позы, медленно проговорил Ли. – Моя не хосет.
– Трусы! Ладно, вы еще пожалеете… – Делибаш подхватился на ноги и поспешил к двери…
Ранний рассвет окунул тайгу в густой молочно-белый туман. Только над водой туманная пелена оставила узкую светлую полоску дрожащего воздуха, в котором, казалось, парит большая, тяжело груженная лодка. Весла бесшумно вспарывают темную речную гладь, мощными мерными толчками разгоняя деревянную посудину, видно, что гребцы знают толк в своем деле.
На корме лодки, кутаясь в просторный плащ-дождевик, сидит большевистский комиссар Василий Петухов. Его курносое круглое лицо хмуро и озабоченно; под коротко подстриженными усами цвета лежалой пшеничной соломы посверкивает огонек самокрутки, высвечивая свежий сабельный шрам, пересекающий подбородок наискосок; глаза глубоко запрятаны под кустистыми, будто выгоревшими на солнце бровями, глубокая вертикальная складка, прочертившая лоб, упирается в черную кожаную фуражку с длинным козырьком. |