Гриценко возвратился где-то через час. Тяжело дыша, он тащил на плечах свои исподние, чем-то туго набитые и завязанные кусками бинта.
– Хай йому грэць… – плюхнулся на сено. – Ось, прынис…
– Это когда же ты успел столько? – хохотнул Ники-фор. Развеселился и Дато:
– Вай, послушай, дарагой, зачем нам нэ доверяешь? Сказал бы: Дато, генацвале, памаги…
– От бисови балаболкы! – разозлился Гриценко. – И в могыли хахоньки будут справлять.
И принялся зубами развязывать намокший узел завязки.
– Жуйтэ… – вытряхнул содержимое на сено. – А пидштанныки постираю… якщо фрыцы нэ спиймають.
– Что это? – спросил Алексей.
– Та чи вы рипы зроду не бачили? Сказано, городськи…
Крупная, сладковатая на вкус репа после вонючей немецкой болтушки показалась изысканным лакомством.
Когда начало темнеть, пробрались, ведомые Гриценко, на заброшенную грядку репы, невесть кем посеянной над оврагом – только зоркий крестьянский глаз украинца мог заприметить на таком расстоянии поникшие под первыми заморозками стебли с поржавевшей зеленью листьев.
Запаслись репой, сколько кто мог унести: пусть не сытный харч, а все-таки желудки не пустые.
Ночь застала их в лесной глухомани: шли почти без остановок, стараясь уйти подальше от лагеря и от дороги…
На лесной хуторок наткнулись случайно, после двухдневных скитаний в лесных дебрях. Несколько добротно срубленных, почерневших от времени построек, обнесенных обветшалым плетнем, вынырнули перед беглецами из густого липняка настолько неожиданно, что идущий впереди Алексей даже глазам своим не поверил; стараясь унять голодную дрожь в коленях, он обхватил руками молодое деревцо и жадно вдыхал терпкие запахи навоза, которые в клубах теплого воздуха вырывались сквозь приоткрытую дверь хлева, и горьковато-пряный запах дыма, который струился над печной трубой избы.
Картошка "в мундире", рассыпчатая, с кулак величиной, исчезла из чугунка с молниеносной быстротой. Ее ароматный пар кружил головы и еще больше возбуждал аппетит исхудавших, оголодалых беглецов. Хозяйка, сухонькая старушка в черном цветастом платке, украдкой смахнула слезу; поколебавшись некоторое время, она сходила в сенцы и принесла кусок толстого, розоватого на срезе сала и миску соленых огурцов. Хозяин лесного хуторка, лесничий Никанор Кузьмич, костистый седобородый старик, неразговорчивый и медлительный в движениях, чуть слышно крякнул при виде такого расточительства и раскурил огромную "козью ножку", затянувшись несколько раз густым махорочным дымом, неторопливо поднялся с лавки, вышел во двор и вскоре возвратился в избу, держа в руках две пузатые кринки с молоком.
– Холодное… Горло не простудите… Кх, кх… – сконфуженно закашлялся и снова уселся на лавку.
– Спасибо вам, отец, – растроганно поблагодарил Алексей.
– За спасибо ничего не купишь… – пробормотал Никанор Кузьмич и выпустил дымное облако, укрывшись за ним от гневного взгляда жены.
– Ешьте, ешьте, сыночки… – старушка порезала сало на ломти. – Война проклятая… Людей сгубила сколько… Ох, грехи наши тяжкие…
Неожиданно в сенцах что-то загрохотало, беглецы насторожились. Старушка опрометью выскочила за дверь, но тут же, пятясь, снова вернулась обратно: здоровенный верзила, небритый, в рваной шинели, держа автомат наизготовку, стал в дверном проеме.
– Игнат! Что тебе здесь нужно? – шагнул старик к пришельцу.
– Постой, батя, постой… Ты кого тут угощаешь? А? Большевичков? Забыл, как лес для них в тридцать втором пилил в Сибири, как кровью харкал в гэпэу?
– Господь с тобой, Игнат! Какие это большевики – солдаты они, не видишь что ли? – вцепилась старушка в рукав верзилы. |