Но служанка здесь обязана согревать ложе хозяина… Так не все ли равно, в его ли я доме или в своем, – он платит, я повинуюсь.
– Прежде ты как-то обходилась.
– Прежде у меня не было ребенка. Прежде я видела твое лицо до Разлива и после него. Видела в месяцы тот и месори и в месяц мехир. [44]
– Я не мог приехать, Бенре-мут. Не мог! Я сражался на Синае, а потом… – В горле у меня пересохло. – Потом случилась беда.
Она спросила равнодушно:
– Что за беда, Хенеб-ка? Ты был ранен? Не получил награды за какой-то подвиг? Соблазнил жену начальника и впал в немилость?
– Видит Амон, ты почти угадала: я впал в немилость, только жены начальников тут ни при чем. Я совершил проступок, Бенре-мут, был разжалован и попал в лагерь. И теперь я бегу с другими людьми, с теми, кто сидел в том лагере, бегу от гнева фараона на чужбину. Пойдешь ли ты со мной?
Зря я это сказал. Даже в неверном свете лампы видел я, как изменилось ее лицо, как задрожали губы, побледнели щеки. Не было в ней больше ни обиды, ни напускного равнодушия, но и колебаний не было тоже.
– Ты бежишь в пустыню, мой бедный Хенеб-ка, а пустыня не место для малых детей, – промолвила она. – Но ты меня вспомнил и пришел. Спасибо за это тебе и матери Исиде.
Лампа мигнула и погасла. Мы долго сидели в темноте, сидели и молчали, не видя лиц друг друга. И думал я, что не одних наград меня лишили, не только чести, звания и сфинксов на плечах, а отняли нечто большее – женщину мою и моего ребенка. И проклял я в эти мгновения шакала Хуфтора, и фараона Джо-Джо, и всю его династию, и все его законы. А когда завершилось наше молчание, Бенре-мут сказала:
– Теперь иди, Хенеб-ка. Урджеба ревнив – за то, что ты здесь, будет меня бить.
Я скрипнул зубами.
– Амон видит! Пойду и сверну ему шею!
– Это и я могла бы сделать – силы в нем как в курице. Но если он умрет, мы с дочкой будем голодать.
Не о себе она думала, и я молчаливо с ней согласился. Ничего не мог я ей оставить, даже часть серебра Саанахта, ибо принадлежало оно не мне, а всем беглецам. Был бы тут римский прокуратор, взял бы я с него аванс денариями… Но что мечтать о несбыточном! До Юлия Нерона Брута и его денежного сундука оставалось еще много сехенов.
Я призвал к Бенре-мут милость Исиды, поднялся и вышел. Луна висела над оазисом, мерцали в небе звезды, и где-то вдали за барханами тявкал шакал. У соседнего дома маячили две тени, поменьше и покрупнее, и слышался шепот – мой воин уговаривал девицу:
– Стан твой – пальмовый ствол, груди твои – виноградные гроздья, дыхание ароматней мирры… Ну-ка, красотка, падай на спину и коленки раздвинь!
Вот и вся солдатская любовь, подумал я. Потом пересек ложбину с чахлой травой и сел на камень, торчавший в песке. Надо мной раскинулся звездный небосвод, впереди лежала темная пустыня, позади был дом моей женщины. Моей? Нет. Что было между нами, то ушло… И я повторил слова Синухета-странника, горькие, как червивый плод.
«Полна ли моя жизнь? – спрашивал он и отвечал себе так: – Не мог я этого сказать, ибо, вспоминая о родине, о водах Хапи, о наших богах и усыпальницах предков, чувствовал тоску. И становилась эта тоска сильнее ото дня ко дню…»
«И становилась эта тоска сильнее ото дня ко дню.
Увидел это Амуэнши и сказал: «Есть у тебя дом и есть владения, есть виноградники и скот, есть воины, послушные твоему зову. |