Изменить размер шрифта - +

— Ну и что? Каппелевцы тут тоже появились. А они опаснее семеновцев.

— В отлнчне от последних каппелевцы приехали по КВЖД без оружия. А вот хлопцы вашего патрона, Сергей Артамонович, появились тут вооруженные до зубов. И мозги у них — того... — старший покрутил пальцем у виске, — вначале стреляют, а потом уж задают себе вопрос: надо было стрелять или нет? А Владивосток — город цивильный, от большевиков и коминтерновцев до монархистов, евреев, американцев и китайцев — всех принимает одинаково радушно. Владивостоку дороги все люди, которые имеют капитал. — Старший поднялся, поправил на голове котелок, проверил, достаточно ли низко он опущен (между фетровым низом шляпы и правой бровью должно пролезть ровно два пальца), затем два пальца приложил к виску: — Как вы сказали? Честь имею? Хм. — Старшин хмыкнул в кулак и исчез. Следом исчез и его напарник.

 

Жить во Владивостоке стало лучше, веселее. В ресторанах не найти свободных столиков, икру в них подавали теперь только в серебряных ведрах, во льду, по три килограмма в каждом ведре — по левую сторону стола знатоки местного этикета ставили ведра с черной икрой, по правую — с нежным красным слабосолом-пятиминуткой — на приготовление такой икры, еще теплой, вынутой из брюха живого лосося, уходило ровно пять минут, передерживать было нельзя.

Бухта Золотой Рог пропиталась духом искусно приготовленного шашлыка, дикой козлятины, вымоченной в красном французском вине, лобстеров, сваренных в оливковом масле двойной очистки.

Жирной семгой и чавычей мореманы с рыбацких шхун счищали грязь со своих сапог, а блеск на коже союзок наводили схожей с шелком тежкой нерки; заезжие канадские китобои лососей вообще за рыбу не считали — отъедались осетриной, невесть откуда взявшейся во Владивостоке — то ли с Волги ее сюда притаранили, то ли с Аляски, то ли вообще с необъятных просторов большевистской Сибири, где, как известно, осетры водятся в количестве бессчетном... На дамах — соболиные горжетки, обувь — только парижская, украшения — сплошь золото с бриллиантами и изумрудами, итальянский жемчуг у владивостокских модниц вообще перестал считаться дорогим товаром — это, мол, так себе, тьфу, пыль!

Писареву нравились владивостокские рестораны с их купеческой удалью, с ухарством танцоров — белогвардейских офицеров, награжденных колчаковскими орденами, со стоном гитар и надрывной музыкой заезжих цыганских оркестров, сбежавших из России, с волоокими певцами «а-ля Вертинский», тоскующими по оставленным на далеком западе усадьбами, утопающими в майском вишенье, по милым своим невестам, к которым теперь пристают большевики, по осенней фиолетовой земле, снящейся здешними удушливыми ночами, по поздним садовым астрам, цветущим в снегу, — самым лучшим российским цветам...

Но главное — Писарев даже не подозревал, что Владивосток может собрать столько красивых женщин. Лучшими из них были, конечно, актрисы, они все знали, все умели, их не надо было ничему учить, не надо было уговаривать... Только вот имена их — все эти Луизы, Венеры, Оксаны, Елены, Ксении, Ирины, Жоржетты — смешались, стали путаться в голове. Все смешалось... Такая жизнь нравилась Писареву.

Впрочем, нет правил без исключения. Одно имя врезалось в его мозг мертво. Елизавета Гнедюк. Статная, с большими, полыхающими ярким черным огнем глазами, остроумная. Проделала из Харькова — города, в котором родилась и служила в театральной труппе, — до Владивостока огромный путь... Большевики пытались расстрелять ее как колчаковскую лазутчицу, но Елизавета — актриса ведь! — так здорово сыграла роль невинной жертвы, девушки, которая ищет сгоревшего в огне Гражданской войны отца, что в нее влюбился комиссар следственной тюрьмы. Он самолично отворил дверь застенка, охранника, пытавшегося воспротивиться этому, прикончил из именного маузера, но был пойман и казнен по решению революционного трибунала.

Быстрый переход