|
Он смотрел на эвкалипт, на который забрался Николас в тот вечер 1927 года, чтобы еще раз показать, как он подражает обезьяне. И вспомнил, что Николас внезапно перестал визжать и все умолкли, а он, Сабато, ощутил в затылке некое предчувствие. С боязливой медлительностью он обернулся, поднял голову, зная точно место, откуда исходил этот зов, и увидел в окне, вверху справа, неподвижную фигуру Соледад.
Из-за сумеречного освещения было почти невозможно определить, куда направлен ее парализующий взгляд. Но он-то знал.
Потом Соледад исчезла, и мало-помалу все вернулись к прежним занятиям, но уже без той беспечной эйфории, какую испытывали за минуту до того.
Он никогда никому не рассказывал о том, что было связано с Соледад, за исключением одного Бруно. Хотя, разумеется, ни слова ему не сказал о чудовищном ритуале. И теперь, сидя в парке почти полвека спустя, он чувствовал или предчувствовал, что круг замкнется. Он вспомнил тот вечер, Флоренсио, перебирающего струны гитары, бесконечно подкладываемую Хуаном Баутистой жареную картошку и Николаса, без умолку напевающего «Кабачок в Санта-Лусии», пока ему не закричали: «Хватит», и они смогли заснуть. Но, конечно, только не он.
Бруно он рассказывал, как познакомился с нею в доме Николаса, в гостиной, где царил большой портрет Росаса. Они с Николасом разбирали тригонометрическую теорему, как вдруг он почувствовал за своей спиной присутствие существа, с которым, чтобы общаться, не требуется разговаривать. Он обернулся и тогда в первый раз увидел те же серо-зеленые глаза, сжатые губы и властное выражение лица ее предка, поскольку она, бесспорно, была его незаконнорожденным потомком. Николас онемел, будто от присутствия всевластного государя. Сдержанно повелительным тоном она о чем-то спросила, и Николас ответил голосом, которого С. никогда прежде у него не слышал. После чего она удалилась столь же таинственно, как появилась. Они оба не сразу вернулись к теореме, и у С. осталось смутное впечатление, которое он впоследствии, в зрелые годы, определял примерно так: она явилась, чтобы дать ему понять, что существует, что находится рядом. Два глагола, над которыми он без конца размышлял, пока не решился поставить их рядом, хотя знал, что означают они не одно и то же и даже могут самым жутким образом контрастировать. Но такое заключение он сумел вынести почти через сорок лет, когда впервые рассказывал Бруно, — как если бы прежде он только сделал фотографию и лишь через много лет стал способен ее истолковать.
В ту ночь после занятий теоремой ему приснилось, будто он идет по подземному коридору, а в конце коридора стоит Соледад, голая, и ждет его, и тело ее в темноте фосфоресцирует.
С той ночи он был не в состоянии сосредоточиться на чем-нибудь, кроме этого сна. Пока не пришло лето и он смог наконец опять побывать в доме на улице Аркос, где, как он знал, она его ждет.
И вот он там, трепеща в темноте, ожидая, пока трех его товарищей овеет своим дыханием сон. Тогда, тихонько поднявшись, он с величайшей осторожностью вышел, держа туфли в руке, чтобы надеть их в парке.
Потихоньку он прошел к задней двери большого дома, застекленной двери, за которой находился зимний сад.
Как он и предполагал, дверь была не заперта. Сквозь стекла, причудливо раскрашенные синими и алыми ромбами, то и дело, когда облака расступались, в зимний сад проникал лунный свет. Когда же его глаза привыкли к полутьме, он увидел ее у основания лестницы, ведущей на верхний этаж. Неверное, мерцающее освещение создавало истинно присущую ей атмосферу. Кажется, он говорил Бруно, что Соледад являлась подтверждением древнего учения ономастики, ибо ее имя в точности соответствовало тому, какой она была: замкнутая, одинокая, она словно хранила тайну одной из могущественных и кровавых сект, тайну, раскрытие которой карается пытками и смертью. Внутреннее ее напряжение было подобно напряжению пара в котле под давлением. Но в котле, подогреваемом ледяным огнем. |