Сердце твоё выгнило, плесень осталась да картонная видимость; смерть тебе лютая в двадцать четыре часа. Я сказал, а ты слышал, ювелир. Это всё.
— Поклёп, — упрямо повторил старикашка. Женщина тихонько заскулила, закрывая рот ладонями, воришка на четвереньках отбежал в дальний от старика угол да там и остался.
Взгляд Судьи снова переполз через всю камеру — теперь в обратном направлении. Я знал, куда он ползёт; когда две чёрные булавки остановились на мне, я поперхнулся снова.
Судья вежливо дождался, пока я закончу кашлять. Стоял, покачивая маленькой головой в необъятном парике, мне подумалось, что он похож на гриб — из тех, что растут в темноте на сырых стенках подвалов.
— Ретанаар Рекотарс…
Я вздрогнул. В устах зловещего сморчка моё родовое имя звучало странно. Казалось, что Судья замысловато выругался.
— Дорожка твоя в тину, Ретано. Ты уже в грязи по пояс — а там и в крови измараешься… Сборщик податей повесился на воротах, кто-то скажет — поделом, но смерть его на тебе, Ретано. Ты тот же разбойник — где лесной душегуб просто перерезает горло, ты плетёшь удавку жестоких выдумок. Год тебе гулять. По истечении срока казнён будешь… Я сказал, ты слышал, Ретанаар Рекотарс. Это всё.
Всю его речь — неторопливую, нарочито равнодушную — я запомнил слово в слово, зато смысл её в первое мгновение от меня ускользнул. Я сидел у склизкой стены, хлопал глазами, как перед этим воришка, и удивлённо переспрашивал сам себя: это мне? Это обо мне? Это со мной?!
Судья помолчал, обвёл медленным взглядом недавних подсудимых, ставших теперь осуждёнными; мне показалось, что чёрные, спрятанные за белыми буклями глаза задержались на мне дольше, нежели на прочих.
Или каждому из нас так показалось?
А потом он повернулся к нам спиной. Чёрная мантия была порядком потёртой и лоснилась на плечах.
И шаг — сквозь стену; мне до последнего мгновения мерещилось, что он разобьёт себе лоб.
Потому как он не был призраком. Или я ничего в этом деле не смыслю.
Судья ушёл, и белый молочный свет иссяк. Наступила темнота.
Утром — хоть в подземелье, кажется, нет ни утра, ни вечера — за нами пришли. Тюремщик выглядел довольным и гордым — так, как будто бы это он умеет ходить сквозь стены и распоряжаться чужими судьбами. Первый из стражников, седой и кряжистый, хмурился и смотрел в пол, зато сослуживец его, весёлый молокосос, сдуру взялся о чём-то нас расспрашивать. Старший товарищ ласково съездил ему кулаком между лопаток, и юноша, поперхнувшись, осознал свою неправоту.
Под небом царило утро. Разбойник, поймав лицом солнечный луч, часто задышал ртом и осел на руки стражникам. Воришка глупо захихикал; у меня у самого ослабели колени, и не было охоты оглядываться на старика и женщину, шагавших позади. С натужным скрежетом опустился мост, нас повели над провалом рва, над тёмной далёкой водой с плавучими притопленными брёвнами — впрочем, приглядевшись, я понял, что это вовсе не брёвна, что скользкое дерево глядит голодными глазами, а впрочем, может быть, мне просто померещилось. Я слишком быстро отвёл взгляд.
Нас вывели за ворота и оставили посреди дороги — в пыли, в стрекоте кузнечиков, под безоблачным небом; мы проводили стражников долгим взглядом, а потом, не сговариваясь, уселись в траву. Вернее, это я уселся, прочие поступили сообразно темпераменту: разбойник рухнул, воришка прыгнул, старичок осторожно присел, а женщина опустилась на корточки.
Никто не спешил уходить — будто бы сырые стенки Судной камеры до сих пор отрезали нас от поля и дороги, от неба и кузнечиков, от возможности идти куда вздумается; долгое время никто не раскрывал рта. То ли слов не было, то ли и так всё было ясно.
— Руки коротки, — наконец выговорил старикашка. Глухо и через силу. |