Глухо и через силу.
— Дурак, — отозвался разбойник безнадёжно. — Коротки ли — а дотянутся…
— Ничё нам теперь не будет, — сказал воришка, ухмыляясь от уха до уха. — Выпустили уже… выпустили.
Женщина молчала — несчастная, всклокоченная, с ввалившимися глазами; впрочем, при свете дня оказалось вдруг, что она куда моложе, чем показалось мне вначале.
Что за страх держал нас вместе? И страх ли? Почему, например, я, получивший обратно свои документы и даже остаток своих собственных денег — а большую часть с меня взыскали «за содержание», за тюфяки и вшей, надо понимать! — почему, получив свободу, я не отправился тут же своей дорогой, а уселся в трактире с этим сбродом, с моими товарищами по несчастью?..
Судья сказал, а мы слышали. Судная ночь сбила нас в стаю — ненадолго, надо полагать. Но первым повернуться и уйти никто не решался.
Веселее всех был воришка — тот привык жить сегодняшним днём, не днём даже, а минутой: коли страшно, так трястись, а ушёл страх — хватать толстуху-жизнь за всё, что подвернётся под руку. Разбойник веселился тоже — истерично и шумно; безнадёжность, владевшая им с утра, не выдержала схватки с хмельным угаром, и после двух опустошённых бочонков одноглазый задумал поймать Судью и утопить в нужнике. Старичок не пил — сидел на краю скамейки, деликатно положив на стол острый локоть, и повторял, как шарманка, одно и то же:
— У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно — а ворон на огороде пугает. У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно, а ворон… У призраков над человеческой жизнью… Нет, нет, нет!..
На плечо мне легла рука. Нос мой дёрнулся, поймав сладкую струю знакомых духов.
— Пойдём, господин, — сказала женщина. — Дело есть.
Она, наверное, целый час отмывалась у колодца, а потом достала из котомки лучшее платье. Влажные волосы уложены были в подобие причёски, бледное деловитое лицо казалось даже милым — во всяком случае, шлюху в ней выдавали теперь только духи. Слишком уж приторные. Слишком.
Поколебавшись, я встал из-за стола; если я пью с разбойником и воришкой под лепет лиходея-старичка, почему бы мне не внять вежливой просьбе чисто вымытой шлюхи?
Мы отошли в дальний угол; женщина помялась, решая, вероятно, как ко мне следует обращаться. Благородных господ подобает звать на «вы» — а как величать аристократа, который время от времени сидит в тюрьме наравне со вшами и всяким сбродом?
— Вы… это… Я купца не травила, это он точно сказал, но вот прочее… Господин, я ведь не спрашиваю, что вы такое натворили, коли он смерть вам назначил через год…
Я смотрел в её круглые, голубые, невинные глаза. Не орать же на весь трактир: «Заткнись, дура стоеросовая, что ты, так тебя разэдак, болтаешь?!»
Она поёжилась под моим взглядом. Нервно заморгала:
— То есть… это… Ювелир этот, он точно девку порешил, я знаю… Только он твердит, что призракам власти нет, а я боюсь, что есть-таки, так это… можно бы проверить…
Она замолчала, выжидая.
— Что проверить? — тупо переспросил я.
— Есть ли власть, — пояснила она терпеливо. — Ежели приговор… если не пугало, как он талдычит, ежели стражники не дураки… Так проверить же можно. — Она снова выжидательно замолчала, заглядывая мне в глаза.
Разбойник, закатив единственный глаз, орал песню; всё живое в трактире забилось по углам — округа давно знала, что здесь заливают пережитый страх «душегубы, которых из Судной выпустили». Любопытных собралось немало, но дураков среди них не было — в соседи к пьяному разбойнику никто не лез. |