Изменить размер шрифта - +
А — так, как-то, не ладно стало дружить с ним, все мы — грешны, а он, будто, праведник. Не хорошо».

Хохол встал и начал шагать по комнате, заложив руки на спину, держа в зубах трубку, белый весь, в длинной татарской рубахе до пят. Крепко топая босыми подошвами, он говорил тихо и задумчиво, точно беседуя сам с собою.

— Много раз натыкался я на эту боязнь праведника, на изгнание из жизни хорошего человека. Два отношения к таким людям: либо их всячески уничтожают, сначала затравив хорошенько, или — как собаки — смотрят им в глаза, ползают пред ними на брюхе. Это — реже. А учиться жить у них, подражать им — не могут, не умеют. Может быть — не хотят?

Взяв стакан остывшего чая, он сказал:

— Могут и не хотеть. Подумайте, — люди с великим трудом наладили для себя какую-то жизнь, привыкли к ней, а кто-то один — бунтует: не так живете. Не так? Да, мы же лучшие силы наши вложили в эту жизнь, дьявол тебя возьми. И — бац его, учителя, праведника. Не мешай. А, все же таки, живая правда с теми, которые говорят: не так живете. С ними правда. И это они двигают жизнь к лучшему.

Махнув рукою на полку книг, он добавил:

— Особенно — эти! Эх, если б я мог написать книгу. Но — не гожусь на это, — мысли у меня тяжелые, нескладные.

Он сел за стол, облокотился и, сжав голову руками, сказал:

— Как жалко Изота...

И долго молчал.

— Ну, давайте, ляжем спать...

Я ушел к себе, на чердак, сел у окна. Над полями вспыхивали зарницы, обнимая половину небес, — казалось, что луна испуганно вздрагивает, когда по небу разольется прозрачный, красноватый свет. Надрывно лаяли и выли собаки, — и если б не этот вой, можно было бы вообразить себя живущим на необитаемом острове. Рокотал отдаленный гром, в окно вливался тяжелый поток душного тепла.

Предо мною лежало тело Изота, — на берегу, под кустами ивняка. Синее лицо его было обращено к небу, а остеклевшие глаза строго смотрели внутрь себя. Золотистая борода слиплась острыми комьями, в ней прятался изумленно открытый рот.

— Главное, Максимыч, доброта, ласка! Я Пасху люблю за то, что она самый ласковый праздник.

К синим его ногам, чисто вымытым Волгой, прилипли синие штаны, высохнув на знойном солнце. Мухи гудели над лицом рыбака, от его тела исходил одуряющий, тошнотворный запах.

Тяжелые шаги на лестнице... согнувшись в двери, вошел Ромась и сел на мою койку, собрав бороду в горсть.

— А я, знаете, женюсь! Да.

— Трудно будет здесь женщине...

Он пристально посмотрел на меня, как-будто ожидая: что еще скажу я? Но я не находил, что сказать. Отблески зарниц вторгались в комнату, заливая ее призрачным светом.

— Женюсь на Маше Деренковой...

Я невольно улыбнулся: до этой минуты мне не приходило в голову, что эту девушку можно назвать — Маша. Забавно. Не помню, чтоб отец или братья называли ее так — Маша.

— Вы что смеетесь?

— Так.

— Думаете — стар я для нее?

— О, нет!

— Она сказала мне, что вы были влюблены в нее.

— Кажется, — да.

— А теперь? Прошло?

— Да, я думаю.

Он выпустил бороду из пальцев, тихо говоря:

— В ваши годы это часто кажется, а в мои — это уж не кажется, но просто охватывает всего, и ни о чем нельзя больше думать, нет сил.

И, оскалив крепкие зубы, усмешкой, он продолжал:

— Антоний проиграл цезарю Октавиану битву при Акциуме потому, что, бросив свой флот и командование, побежал на своем корабле вслед за Клеопатрой, когда она испугалась и отплыла из боя, — вот что бывает.

Встал Ромась, выпрямился и повторил как поступающий против своей воли:

— Так, вот как — женюсь!

— Скоро?

— Осенью.

Быстрый переход