И правильно сделали. Погибнуть от рук безумной бабы – недостойный финал для человека искусства и для всякого порядочного человека. Но я поражен вашей игрой, мадемуазель Муромцева, редко кто понимает мою музыку, еще реже, кто умеет ее исполнять. Вам удается достичь подлинной экстатичности звука.
Голос Скрябина обволакивал сознание, и Мура почувствовала, что он – родная душа.
– Признаюсь вам, что приехал к госпоже Малаховской специально для знакомства с вами…
– О! – воскликнула Мура. – Это правда?
– Я видел вас, мадемуазель, в Европе. – Светящиеся глаза неотрывно смотрели на розовую от волнения Брунгильду.
Он чуть отступил, гибко откинулся и с пленяющим жестом произнес:
– Был ранний час, и солнце в тверди ясной
Сопровождали те же звезды вновь,
Что в первый раз, когда их сном прекрасным
Божественная двинула Любовь!..
– Вы вдохновили меня на сочинение «Божественной поэмы». Но вы не просто прекрасны, вы талантливы.
Подошедший доктор Коровкин с изумлением поймал себя на том, что не испытывает никакого желания пресекать неумеренные комплименты московской знаменитости – и на него композитор произвел самое благоприятное впечатление. Умеют же москвичи с первой минуты казаться родными! Тонкое, умное, чуть расширяющееся к скулам лицо, высокий лоб, несколько запавшие глазницы.
– Необходимо слияние всех искусств, – говорил Скрябин, – но не такое театральное, как у Вагнера. Искусство должно сочетаться с философией и религией в нечто неразделимо-единое. У меня есть мечта создать такую мистерию…
Хрупкий человек с просветленным лицом говорил о «божественной игре» как основе миротворчества и художественного творчества, о сущности искусства, о социализме, о религии, о последнем своем произведении – Третьей симфонии. Потом смешался и, глядя в глаза Брунгильде, произнес:
– Прошу разрешения телефонировать вам и пригласить на исполнение Третьей симфонии. Я приехал, чтобы услышать отзывы Римского-Корсакова и Глазунова.
– Конечно! – воскликнула Мура. – А где вы остановились? Есть ли у вас здесь родные?
– У нотоиздателя Митрофана Петровича Беляева, на Николаевской. Прошу и вас, Мария Николаевна, и вас, дорогой доктор, не отказать.
Три пары восторженных влюбленных глаз провожали удаляющуюся тонкую фигурку московского гостя. И потому никто не обратил внимания, как из противоположных дверей появился Илья Михайлович Холомков.
– А я вас ищу, – сказал он, будто ничего не случилось. – Имею поручение от неизвестного господина.
– Никаких поручений, тем более от неизвестных, – недовольно буркнул доктор Коровкин.
– Молодой человек обратился ко мне, видел, как я с вами беседовал перед концертом. Просил передать записку для очаровательной брюнетки.
– Очаровательной брюнетки? – механически переспросила Брунгильда, думая о Скрябине.
Мура вспыхнула и взглянула на Клима Кирилловича.
– И где эта записка?
Илья Михайлович протянул девушке листок бумаги. Мура развернула записку и прочла: «К вашему образу следует прибавить шляпу с большими перьями. Траурными».
Впрочем, юный кандидат на судебные должности не знал, о чем ему более мечтать, – о том, чтобы лицезреть отважную синьорину Чимбалиони в воздухе или в ее гримерке, где она будет так близко, что удастся разглядеть ее во всех подробностях.
С Литейного извозчик свернул на Симеоновскую улицу, переехал по мосту через взбухшую Фонтанку и с трудом отыскал на запруженной экипажами и «ваньками» площадке место, где можно высадить пригревшегося под суконной полостью седока. |