|
Этот опыт ни рационально, ни интуитивно не попадал в спектр моего существования. Унизительно безоружный, я или клял себя за черствость, позволившую мне так легко перенести исчезновение друга. Или — напротив, призывал все силы души отринуть от себя скорбь.
Памир вокруг померк. На высокогорье при малейшей надсаде у меня из носа хлестала кровь. Наконец на середине срока Славатинский, начальник экспедиции, сочувственно откомандировал меня обратно в Москву — вместе с неподъемным рюкзаком, набитым дюралевыми кассетами с магнитолентой, хранящей потоки первых данных.
И вот, спустившись в кишлак, водитель тормознул у сельсовета — отметить командировку. У крыльца лежал Дервиш-бей-хан. Мятая миска и погрызенная чурочка валялись перед ним. Над миской кружили мотыльки.
Не поднимая морду с вытянутых лап, волкодав удерживал мой взгляд.
Но не узнал — и опустил набрякшие веки.
Чашма приветствовал меня, кривляясь ломкой гримасой, которая в палитре его сокрушенной болезнью мимики означала улыбку:
— А-а-а, ко-кко-мандир, приехал, да? О-о! Дай закурить!
Я отсыпал Чашме полпачки «Казбека». Сойти из кузова на землю я не решился.
Оказалось, что, временно отстраненный от службы, Дервиш-бей-хан находился теперь под начальством Чашмы.
— Вот бандит, — потрясал головой Чашма. Сейчас такой грустный, такой смирный. Наверно, хочет, чтобы Нури его осенью на выпас взял. А-а, зверь, хочешь обратно к овцам, будешь доить их, да-а? — и Чашма топнул на пса ногой.
Дервиш-бей-хан поднял голову, но не в сторону Чашмы. Из-за грузовика к нему быстро вышла девочка и, встав на колени, проворно развернула перед его мордой газетный сверток. Пока пес кусал и подмахивал розовым, большим как тряпка, языком крошки твердого овечьего сыра, девочка налила из кувшина полную миску молока. Пес бросил на секунду сыр и, рыкнув, с громовым хлюпом полакал молоко. Девочка осторожно подалась назад. Поднявшись, она подхватила спереди подол и побежала вниз по улочке, прижимая кувшин к бедру.
Тут водитель мой громыхнул дверцей, мотор взревел, и я распрощался с Чашмой. Перед тем как вырулить из кишлака, машина сделала несколько поворотов — и на какой-то улочке, от болтанки хватаясь руками за борта, я увидал позади кузова быстро идущую девочку. Теперь ей было не уклониться. Твердым взглядом она всмотрелась в меня. Висячие сережки у порозовевших щек блистали на солнце. И когда она остановилась, мне почудилась улыбка на ее устах, — с которой, вдруг вспомнив о чем-то, она махнула мне вслед рукой.
Так третий путь мечтательного бегства закрылся для меня навсегда, едва успев начаться. Но я еще долго был мучим в грезах этим таинственным совокупным образом — прекрасной девочки и белой как снег собаки-убийцы. Песня, которую я слышал в чайной горного кишлака, мне снилась не однажды — в виде ростка чистого могучего желания. Голос девочки плыл и возносился, и сила невыносимого душевного вожделения, поднимаясь, вырываясь всеми силами от притяжения тела вослед напеву, способна была покрыть в этом солнечном, бесконечном пространстве что-то прекрасно существенное — нечто, что было не залогом вечной жизни, а самой душой мира. Этот полет был схож с тем, как пчелиная матка при спаривании испытывает на отбор трутней. Поднимаясь все выше и выше, она дает настичь себя только самому дерзкому, самому выносливому — и тот, сгорая на пике стремления, последнее, что видит: долгий белый шлейф собственного семени, приношением жизни и смерти реющий за маткой — из эмпирея в мир дольний.
Тайна этого образа разрешилась не скоро — но однажды струна, протянутая над аурой его понимания, оборвавшись, спасла мне жизнь.
Случилось это лишь несколько лет спустя, в мой первый приезд в Крым.
Но прежде мне пришлось хлебнуть сполна, бешенным чутьем преследуя в пространстве Ее след, тщательной пчелой собрав, спахтав, сгустив простор своим безумным рыском. |