«Если Катя дура, тогда зачем мне с тобой вообще водиться?» — думал я, тяжело ворочая мозгами.
Я снова ябедничал бабушке про Иванову, бабушка пыталась все мне объяснить:
— Ты что, не понимаешь, Санька, что Ира просто тебя ревнует? Эх ты, Санек-Санек, а ведь книжки читаешь.
— Как это — ревнует? — спрашивал я.
— Она не хочет, чтобы ты дружил с другими девочками, кроме нее.
— Да ведь она сама со мной водиться не хочет!
— Хочет, Саша, хочет. Она ведь ни с кем другим из мальчиков не водится?
— Не-а. Она вообще ни с кем не водится. Даже с девочками.
— Ну вот, лови свою жар-птицу, не упускай.
Было уже темно, бабушка пришла за мной в детский сад в семь часов вечера, как две или три мамы других детей. Мы снова шли мимо сквера с памятником Ленину и двум его знакомым, с которыми Ленин собирался пить водку после работы. Стиляги-битлы пели песню под гитару, и эта песня была продолжением той, недавней, про «косы и бантики, и милый курносый нос».
Я с тревогой и замиранием внутри слушал это новую песню стиляг. Там парень влюбился в девушку (мы в детском саду говорили — втютюлился), и сначала у него все шло хорошо, я услышал слово «свадьба», значит, девушка тоже в него втютюлилась. Но по грустным интонациям и печальным закруглениям каждого куплета, нервным ударам по струнам, я уже предчувствовал, что у парня впереди — большое горе. И вот…
— Как-то с работы пришел я домой раньше времени, — пел стиляга. — Вижу у друга сидишь без трусов на коленях ты…
Это был для меня удар в грудь! О, мы все знали, что такое — без трусов! Это очень большое горе для мальчика, если в детском саду его увидели без трусов. А для девочки — еще более страшное горе, это страм… И когда мальчик хотел обидеть девочку, опозорить перед всеми, то он выкрикивал:
— А я тебя без трусов видел! Вот!
И то же самое девочки говорили презрительно про мальчиков, когда дразнились — мол, видали мы тебя и без трусов, ха-ха-ха…
И сразу после такого унижения та девочка или тот мальчик, про кого это сказали, начинали плакать и бежали ябедничать воспитательнице.
Но тут вдруг в этой песне стиляг я услышал нечто новое для меня. Я понял, что главное горе не в том, что парень увидел свою любимую девушку без трусов, а главное горе в том, что ее увидел без трусов другой парень. И девушка разрешила этому парню смотреть на нее без трусов, а тому парню, который поет эту песню, она не разрешила. И ничего тут уже исправить нельзя, это все, конец, это уже на всю жизнь!
«На всю жизнь»! Мы говорили эти слова с ужасом, с осознанием величия и непоправимости случившегося. Например, если кто-то поцарапается или натрет себе песчинкой глаз до красноты. А еще так говорили иногда девочки, разглядывая себя в высоченное зеркало, что стояло на полу в раздевалке: кто-нибудь из них обязательно вздыхал сокрушенно, жалуясь на веснушки или родинку:
— Это на всю жизнь!
И начинали дуться, если кто-нибудь из взрослых говорил: «До свадьбы пройдет!» Когда она еще будет, эта свадьба… Ее вообще не будет, если не исчезнут веснушки!
Стиляга пел дальше, а бабушка возмущалась:
— Гадость какую поют, кругом дети малые ходят. Хоть бы кто-нибудь милицию вызвал.
Вызвать милицию было невозможно: телефоны в квартирах были только у начальников или врачей, а будка телефона-автомата возле музея стояла с выбитыми стеклами и безжизненно повисшим крученым шнуром с лохмотьями на конце — трубку оторвали с мясом. И стиляги в скверике могли не бояться, что кто-то вызовет милицию, а если мимо случайно проезжал милицейский мотоцикл с коляской, они сразу умолкали. |