Изменить размер шрифта - +

И поехала домой. Чем ближе Егорьевск, тем страшнее девице. А уж к дому собакинскому подходила — и вовсе сама не своя. Выручайте, святые угодники! А ну как тятя узнает, что она в Александровском саду со щеголем незнакомым разговаривала? Беды не оберешься, уж больно строг купец Собакин насчет приличий.

Ан, глядь — все взаправду говорил московский франт: спустя пару дней раздался стук в окошко. Сваты прибыли! И отказать такому серьезному жениху Дмитрий Собакин никак не мог, тем более, что тот готов был дом большой в Егорьевске ставить. Значит, дочка рядышком будет, туточки.

Спросил только у дочери:

— Ну что, Маша, как тебе жених-то, люб ли, хорош?

Та и кивнула.

Так и повенчались прадед и прабабушка. Задарили их егорьевские купцы да лавочники на свадьбу подарками, и был среди даров этот самый самовар из Тулы, «баташовский». В те далекие годы — символ благополучия семейного, хранитель очага, главный среди всей утвари домашней.

И смотрю я вот прямо сейчас на него, моего ненаглядного. Смотрю и думаю: сколько же ты повидал на своем веку! Вобрал в себя мира душевного, радостей житейских… Ведь были же времена, когда человеку за всю жизнь (и на всю жизнь) давалась только одна любовь. Первая. Она же — последняя.

А вот бабушке моей, той, что вырастила меня худо-бедно (скорее — бедно, чем худо) любви не досталось. Не выпало на долю. Одни только тяготы, хлопоты и, говоря церковным языком, «многопопечение житейское». Может, оттого и стала бабушка чуть более ругливой, ворчливой, бранчливой да мнительной, чем могла быть под старость.

Дом ее был сначала двухэтажным, настоящим купеческим, ибо с размахом хотел жить Николай-то Макарыч, инженер-механик на «Хлудовском дворе». Пятеро детей росло здесь у прадеда и прабабушки. Но после революции, в 1920-м, прадед мудро рассудил, что такой вызывающе большой дом новая власть может отнять, или подселить кого-нито из беспортошных. Да и содержать дорого такой дом — попробуй, протопи в холода, на одних дровах разоришься! Тем более, что, как прогнали капиталистов с фабрики, как уехали инженеры английские, так и встала она, эта прославленная Хлудовская мануфактура, на несколько лет кряду. Ушел Николай Макарыч на конный двор, в хозчасть нашу теперешнюю, простым конюхом.

И дом-красавец перестроили в невзрачную одноэтажную избу, наличники только и сохранили от всего прежнего великолепия.

К семнадцатому году отменили купеческие гильдии, и стал тесть Николая Макарыча, мой прапрадед Дмитрий Собакин, разгильдяем на склоне лет. И сраму такого он пережить не смог, зачах из-за навалившегося позора и нищеты. Вслед за ним выморочился постепенно и весь род собакинский, да и от Рязановых теперь уж никого не осталось.

Стоял в 1922-м, спустя пять лет, как прогнали царя, голод невиданный, и поехал Николай Макарыч за зерном в Ташкент, взял с собой сапоги хромовые, кой-какое золотишко, гармошку свою любимую… Бабушка про нее вспоминала так:

— При царе, Саша, без гармошки — ты не мужик, не кавалер, а дурак дураком, так и говорили про дураков-то: большой, да без гармошки.

В общем, не пожалел свою гармошку Николай Макарыч, тоже взял на обмен. Да и сгинул навсегда, не вернулся больше. Сказывали те, кто с ним поехал, что сбросили его жулики на обратном пути с крыши поезда, когда он уснул — позарились на мешки с добытым хлебом. И никто из ехавших вместе с ним на той крыше не осмелился вступиться за прадеда, никто тем бандитам поперек пути не стал: каждый был только за себя, забитый, запуганный, а не то так и отрекшийся от Бога.

В семидесятом егорьевцы еще помнили тот голод начала двадцатых. Помнили и времена чуть более ранние, когда мой прапрадед, бабушкин дед купец Собакин, владел в Егорьевске магазинами. Одним, на кругу у Соборной площади, в какой-то доле с Матвеем Тимофеичем Собакиным, сродственником своим близким.

Быстрый переход