Часть золота неумолимо и беспощадно пропивалась, часть шла на жизнь семьи, а кое-что и припрятывалось тем же Николаем Макарычем на черный день. Мария-то Дмитриевна, судя по всему, особо из себя хозяйственной да рачительной не была — не так ее воспитали в собакинской семье галантерейщиков, не готовили дочку к житейским невзгодам. Хотя, конечно, и на швейной машинке «Зингер» она шила, и стряпала, и стирала, и за детьми ходила — ну, впрочем, этому во всех семьях женщины были обучены, независимо от достатка, будь ты хоть миллионщик, хоть протоиерей.
Помнится, бабушка любила рассказывать, как приходил Николай Макарыч с фабрики после получки — азартно-деловитый, с огоньком в голубых своих глазах:
— Ну что, Маша, — обращался он к супруге. — Надо много чего купить, как тебе кажется? Деткам обновку, например — пальтишки, сапожки, платьица…
— Ой, да ладно тебе, Коль, они вполне даже еще в старом походят, у них вся одежонка хорошая! Давай в другой раз, неохота никуда идти, я вот к твоему приходу самовар согрела, чайку попьем с баранками.
— Правда, Маш? Не надо ничего детям? Ну, ладно, дело твое. Тогда я эти деньги пропью, Машуль.
И — как «закурит» инда на неделю! С фабрики приходят конторские, стыдят Николая Макарыча осторожно, чтоб ненароком не рассердить, всё тянут на работу:
— Пойдем, Николай Макарыч, пойдем, милый… Вот выпей косушку, и пойдем, мы захватили с собой для тебя…
— Не хочу косушку! Штоф подавай! — кобенится похмельный инженер.
— Будет, будет тебе штоф, только пойдем, мил человек… Никак без тебя не спапашимся. Котел треснул, выручай! Клепать надо, фабрика стоит…
При таких словах вмиг посуровеет изможденный запоем лик инженера, махнет он услужливо поднесенную косушку, и взгляд из бараньего становится осмысленным, строгим:
— За ночь сделаю. Только людей сам подберу себе в товарищи. И чтоб расчет всем — завтра же, золотом, да вдвойне против обыденного.
— Да уж знаем, знаем, Николай свет Макарыч! Пойдем, а? Прощевайте, Мария Дмитриевна!
«Придет наутро усталый, глаза красные, посадит меня и еще кого-нито из нас на колени, водкой от него пахнет и машинным маслом, гарью да потом, — вспоминает бабушка. — Ладошку разожмет у меня перед носом — а там кругляшки желтые, с красноватым отливом. И царева голова на них. Золото. Вот почему говорили все, что у отца моего — руки золотые, это я так тогда думала».
Знать, на черный день откладывались и «золингеновские» инструменты: ножницы по металлу, долота, клещи, маленькая пила, разновеликие молотки… Не иначе как Николай Макарыч готовился в случае чего и послесарить, и постолярничать ради пропитанья семьи. Не только водку пить умел этот весельчак неунывающий.
Все это бесценное добро — каленый, иссиня-черный инструмент, отливающий тускло и солидно своей породистостью, да с мелкой-мелкой гравировкой «Solingen» — я тоже обрел в чулане, уже будучи школьником.
И вот из этого-то сладковато-затхлого чулана под Новый Год — тот, что с 1969-го на 1970-й — извлек папа сей достославный, достохвальный самовар с медалями. А как же? Надо ведь такую великую семейную реликвию по назначению использовать, да и порассказать друзьям московским будет что, когда мы в столицу наконец переберемся.
Отыскал папа в изъеденном жучками шкафу и гарднеровские чашки с земляникой, и заварочный чайничек такой же, и сахарницу, и молочник с масленкой, вареничницу… Должна же у заслуженного самовара-медалиста быть соответствующая, приличествующая его второму рождению, компания.
Появление самовара в «передней избе» четко совпало в моей памяти с разговорами взрослых, которые обсуждали нечто очень важное и диковинное: «Перепись населения, это ж надо, а!?»
— Что такое перепись населения? — приставал я к маме-папе. |