Был всегда, всякий раз, как ни придешь на станцию, еще один пузатый и округлый автобус, который я называл «говорящим», на переднем стекле у него была табличка: «Бронницы», и автобус, отправляясь в путь, долго буронил: «Бронь-бронь-бронь».
А еще напротив станции была гостиница без названия, просто черная надпись на зеленой вывеске: «Гостиница». На избитом ногами крылечке стояли двое мужчин с начальственным видом, в костюмах, и курили. Мне наша гостиница представлялась обиталищем сказочных героев, чертогом всемогущих — хотя, возможно, я и не знал тогда этого слова. Мама как-то раз подробно объяснила мне, что у нас в советской стране жить в гостинице имеет право далеко не каждый человек, а только очень немногие. Их называют «командированные», у них есть специальная бумага, и только она, бумага эта, дает право поселиться в гостинице.
— А если ты придешь, тебя пустят в гостиницу? — спрашивал я. — Ты же заместитель редактора газеты.
— Меня, Саша, и подавно не пустят, — говорила мама как о чем-то само собой разумеющемся. — Я ведь в городе живу, я местная. А гостиница селит только тех, кто издалека.
— Из Москвы?
— Не обязательно из Москвы, откуда угодно. Но только не из Егорьевска. И только по специальному удостоверению.
Катя предвкушала новую жизнь, у нее впереди были приключения: поездки в особенный, волшебный город с удивительным названием, которое взрослые произносили с восхищенным выдохом: ВэДээН — Ха-а! Потом — первый раз в первый класс, и главное — у нее впереди была жизнь не где-нибудь, а в квартире!
До этого никто в нашей семье не жил в квартире, чтобы у тебя и батареи, и ванна, и теплый туалет зимою, и вода из-под крана, хочешь — горячая, хочешь — холодная. Это представлялось неким совершенно иным образом существования, иной разновидностью бытия. Как где-нибудь за границей — при капитализме, в общем, о котором почему-то мечтали все-все, даже партийные.
Папа с мамой сначала жили в общежитии на Ленинских горах, когда учились в МГУ, потом, уже после распределения в Вологду — в бараке, где у нас были две проходные комнаты, и в спальне мамы и папы стоял умывальник, как в стихах про Мойдодыра — латунный бидон с носиком, по которому надо долбить снизу вверх, а под ним — деревянная тумба, в ней, за занавесочкой — поганое ведро… Для меня и Кати — горшки на полу, а взрослые ходили в общий туалет на первом этаже барака.
Когда я дважды кряду, еще младенцем двухлетним, заболел двусторонним воспалением легких, старый врач безо всякой надежды посоветовал бабушке: «Если хотите, чтобы он у вас не умер, то перевезите его в бревенчатый дом с печкой, чтоб воздух сухой был и хорошо прокаленный, без микробов».
И мама с папой отправили меня с бабушкой в Егорьевск, когда мне было два года с маленьким хвостиком, и я помню, как мы с бабушкой лежали на верхней полке поезда, мне было страшно, а за окном проплывал Ярославль — так люди рядом с нами говорили.
А когда осенью того же 1966 года умерла мамина мама Маша, которая жила в избе вместе с бабушкой, тетей Лидой и тетей Нюшей, в Егорьевск нагрянули и родители мои, «по пути из Москвы в Москву»: все-таки Егорьевск ближе к Москве, чем Вологда, в которую их спровадили из столицы после МГУ. Егорьевск — это уже Московская область, а, значит, московская прописка и шанс переехать совсем вплотную к Москве, а там, через сколько-то лет — глядишь, и москвичами настоящими стать, полноценными.
И вот они с Катей будут жить в собственной отдельной квартире со всеми удобствами!
— А ты бы осталась, если бы можно было? — нудил я.
— Не-а, — отвечала Катя беззаботно, и я с тоской завидовал ей. |