Изменить размер шрифта - +

И обязательно кто-нибудь из стоявших за газом говорил:

— Куда же все мясо-то девается, ведь везут и везут каждый день коров на убой! Где мясо, а?

 

Бабушка делала вид, что не замечает моих страданий в одиночестве, она хлопотала и приговаривала: «Не хнычь, Санёга, как-нибудь проживем, ты да я да мы с тобой! День да ночь — сутки прочь!»

Или еще такое: «Мы с тобой — как рыба с водой», «Остались мы, старый да малый, что с нас взять?»

Мне выть хотелось после этих однообразных прибауток. И бабушка, словно чувствуя это мое настроение, вдруг начинала плакать чуть ли не навзрыд, и мне приходилось ее утешать: «Да, бабушка, так и есть — мы с тобой, как рыба с водой! Только, чур, я рыба, а ты — вода, хорошо?» Бабушка отсмаркивалась, улыбалась широко сквозь слезы, говорила: «Хорошо, Санёга, конечно — ты рыба, а уж я — вода».

Попыталась было выползти на свет божий из своей каморки бабушкина сестра — тетя Лида, надеясь, что теперь она пригодится, что, в отсутствие папы, бабушка перестанет ее чураться, и мы будем садиться за стол втроем — я, бабушка и она. Это было ее последним упованием в жизни, дальше — только Царство Небесное. Но бабушка тут же взяла власть в свои руки, показала тете Лиде, кто в доме теперь — главный. Я уже не помню, что тогда произошло, но тетя Лида навсегда замкнулась за перегородкой. Лишь иногда, как правило — ранним воскресным утром, тетя Лида приоткрывала свою обитую войлоком дверь, что вела из ее каморки в общие сени, и протягивала бабушке мелочь на пять-шесть свечек, и до меня доносился ее тихий голос: «Николаю Угоднику… Казанской… На помин…». Каждое воскресенье бабушка шла «к ранней обедне», и тете Лида караулила ее, прислушиваясь к звукам шагов в нашей «передней избе».

Точно так же передавала тетя Лида бабушке деньги на хлеб и крупу, соль и сахар. Брусничный лист на заварку бабушка выделяла ей, как нечто само собой разумеющееся. Он же бесплатный, не из магазина, значит — общий, как и огородный урожай. Тетя Лида брала, этим и жила старушка бессемейная. Она никогда не выходила из дому на улицу, никому не показывалась на глаза, и даже «поганое ведро» выносила в уборную не иначе, как дождавшись, когда мы с бабушкой ляжем спать — мне слышны были ее шаги, когда она, крадучись, выходила в сени. А печку свою тетя Лида топила брикетом из торфа, которым был много лет назад еще забит ее маленький сарайчик в огороде. Брикет она таскала из сарая в корзине, а делали этот брикет верст за тридцать от Егорьевска, на Торфболоте, где был, как я слышал, барачный поселок для рабочих. Туда старались выдавить из города всех сосланных на сто первый километр, к нам в Егорьевск, после отсидки в тюрьме. Там, «на торфянке», им самое место, пусть там хоть сдохнут или перережут друг друга, говорили соседи.

Бабушка очень редко ругалась крепким, ядреным словом, воздерживалась. Даже в минуту крайнего негодования. Как-то ей померещилось (или это в самом деле было?), что тетя Лида льет воду из кувшина своего на землю у крылечка. Бабушка тут же набросилась на несчастную тщедушную старушку с обвинениями в колдовстве и ведьминском заговоре, все причитая: «Ах ты Лидушка-колдушка, Лидушка-поглядушка».

Бабушка очень боялась сглазу, учила меня быть скрытным, поменьше о себе рассказывать. Однажды я без утайки, в простоте разболтал соседским мальчишкам про папу и маму — где они работают, про «Лесную промышленность» — это название папиной газеты я произносил со смаком, звонко. Бабушка узнала об этом от тети Марины. «Ты не будь таким сибирским валенком, — срамила меня бабушка. — Ты прям как бознать что, всю сранку — наизнанку!» И, помолчав, убоялась, что я не понимаю слово «сранка», что я могу подумать, что она — некультурная, что она — нехалюза, как молодые:

— Сранка — это срачица, то есть рубашка, и глупый человек ее распахивает перед всеми, обнажает свои болячки.

Быстрый переход