Нет, но очертания дома строги и симметричны, насколько позволяет судить облекающий их свет фонарей Силвер-стрит, которая тянется за домом, — свет, создающий вокруг его щипцов и кровли газовый ореол, подобный… какое тут требуется слово? авроре? ауре? — одно из них есть заурядный спиритический вздор, другое описывает научное явление, однако какое?… аур-авр-аур… Обманчиво легкое пиво «Камелька» лишило мозг Уильяма голоса, обратило его мысли в жалких заик.
— Домой, — слышит он голос Конфетки.
Замысловатый стук в дверь — секретный сигнал — позволяет Конфетке и ее спутнику проникнуть в тускло освещенный вестибюль дома миссис Кастауэй. Уильям ожидает увидеть здесь долдона, держащегося снутри за дверную ручку, плотоядно осклабленного, заросшего щетиной хама наподобие того, что выпустил его на Друри-лейн из задней двери, однако он ошибается. Перед ним стоит мальчик — такой маленький, что Уильяму приходится опустить взгляд на добрых восемнадцать дюймов, — синеглазый и невинный на вид, ни дать ни взять подпасок с рождественской картинки.
— Привет, Кристофер, — говорит Конфетка.
— Прошу в гостиную, сэр, — чопорно и отчетливо произносит свою реплику мальчик, бросая на Конфетку по-детски заговорщицкий взгляд.
Заинтригованный, Уильям позволяет ребенку возглавить проход по темному, но оклеенному богатыми обоями вестибюлю к приоткрытой двери, из-за которой тянет теплом и светом. Достигнув ее, дитя скрывается в этом свете.
— Это не ваш? — спрашивает у Конфетки Уильям.
— Разумеется, нет, — отвечает она, якобы скандализированная, возводя брови и изгибая в улыбке губы. — Я старая дева.
В тусклоте вестибюля свет, льющийся из двери, к которой они приближаются, падает на лицо Конфетки, странно очерчивая ее шероховатые, шелушащиеся губы тонами чистой белизны. Уильяму хочется ощутить эти губы смыкающимися на дышле его естества. Впрочем, еще пуще ему хочется опорожнить мочевой пузырь — нет, не в рот ее, куда-нибудь еще, — а потом завалиться спать.
И когда он входит в гостиную, ему начинает казаться, что он, собственно говоря, уже и спит. В дальнем ее углу сидит затылком к нему смутная женская фигура, над прической которой вьется дымок. Виолончель, невидимая и печальная, робко наигрывает что-то, а после смолкает, астматически скрипнув смычковыми жилами. Стены выкрашены поверху, под потолочными планками, в пламенно-персиковый цвет и тесно усеяны миниатюрами в рамках; нижняя же их часть оклеена обоями, на которых густо переплетаются земляничины, тернии и красные розы. А в самой середке гостиной, прямо под пышной бронзовой люстрой, восседает миссис Кастауэй.
Женщина старая — или плохо сохранившаяся, или и то, и другое сразу — одетая так, точно ей приспела охота выйти из дома (шляпка и прочее), а делать этого миссис Кастауэй явно не собирается, она сидит за узеньким письменным столом, отгороженная им, точно судья от публики, собравшейся в зале суда. Стол усыпан клочками бумаги, нарезанными из печатных изданий. Держа в руке большие портновские ножницы, старуха, точно кожуру с яблока, срезает с одного из них почти бесплотную длинную полоску, которая соскальзывает с костяшек ее рук и опадает, подрагивая, ей на колени. Впрочем, подняв взгляд на гостя, она из уважения к нему прерывает это занятие, выпутывает пальцы из ножничных колец и откладывает поблескивающий металлический инструмент в сторону.
С головы и до пят старуха обтянута тканью одного только цвета, багряного, — подобного наряда Уильям ни на одной англичанке в жизни своей не видел. Да и губы ее тоже окрашены в этот тон, вместе с сотнями окружающих их мелких морщинок; и поэтому, когда она приветственно улыбается Уильяму, впечатление получается малоприятное — как от мохнатой красной гусеницы, отвечающей на некий раздражитель. |