— Стал учителем в армейском сиротском приюте. Но поэма его просто чудо, мистер Хант!
— Я определенно постараюсь найти время… нет, я найду время, чтобы ее прочитать, — обещает он, однако Конфетка склоняется к его уху, дабы избавить его от этих хлопот:
— «Глаза огня, — горловым гортанным шепотом, достаточно громким, впрочем, чтобы перекрыть звуки песни и разговоров вокруг, —
С желаньем гладным вперились в меня;
Из пасти Смерти, полнясь смрадным зноем,
Неслось дыханье, хриплое и злое;
Клыки и когти, хладные персты
Тянулись из древесной темноты;
А я все шел, дитя суровых бед,
Где нет надежды, там и страха нет».
И Конфетка, задохнувшись от охвативших ее чувств, потупляет взгляд.
— Поэзия слишком сумрачная, — замечает Уильям, — чтобы годиться в избранницы столь прекрасной юной женщины.
Конфетка печально улыбается.
— Жизнь порою бывает сумрачной, — говорит она. — В особенности, когда тебе не удается найти достойного собеседника — подобного вам, сэр.
Уильяма так и подмывает сказать ей, что, на его взгляд, «Новый лондонский жуир» и близко не подошел к настоящей оценке ее совершенств, однако на это он не решается. Взамен они говорят и говорят об Истине и Красоте, о сочинениях Шекспира, о том, существует ли в наши дни осмысленное различие между шляпкой и просто маленькой шляпой.
— Вот смотрите, — произносит Конфетка и обеими руками надвигает свою шляпку на лоб. — Это шляпа! А теперь… — Конфетка сдвигает ее назад, — теперь это шляпка!
— Волшебство, — улыбается Уильям. И действительно — волшебство. Произведенная Конфеткой демонстрация нелепости моды приводит ее волосы в еще больший, чем прежде, беспорядок. Густая челка, теперь уже просохшая, спадает, высвободившись, ей на лоб, заслоняет глаза. Уильям, наполовину с отвращением, наполовину с обожанием, смотрит, как она, до последних пределов выпятив нижнюю губу дует снизу вверх на волосы. Золотисто-рыжие пряди вспархивают над челом Конфетки, и вновь открывшиеся взорам Уильяма глаза девушки, почти потрясают его тем, как далеко они расставлены, совершенством того, как далеко они расставлены.
— Я чувствую себя словно на первом свидании, — говорит он, полагая, что эти слова заставят ее рассмеяться.
Однако она отвечает с полной серьезностью:
— Ах, мистер Хант, как лестно мне знать, что я порождаю в вас подобное ощущение.
Последнее слово на миг повисает в продымленном воздухе, напоминая Уильяму, зачем он сюда пришел и почему искал именно Конфетку. Он снова представляет себе то долгожданное — все еще долгожданное, черт побери, — ощущение, которое так жаждет получить от женщины. Но может ли он попросить ее о подобной услуге? Уильям вспоминает слова Конфетки о том, что она сделает все, все о чем он попросит; заново смакует серьезность этого ее уверения…
— Быть может, — решается сказать он, — вам пора отвести меня к себе и… познакомить с вашей семьей?
Она тут же кивает, медленно, полузакрыв глаза. Эта женщина понимает, когда от нее требуется простое, безмолвное согласие.
Да и в любом случае, близится время закрытия «Камелька». Рэкхэм мог бы догадаться об этом и не глядя на часы, поскольку грудь стоящего на сцене певца вздымается, переполненная чувствами, общими для еще оставшихся здесь хмельных завсегдатаев. Завсегдатаи, это налившееся пивом братство, голосят почти в унисон с выводимыми им руладами, — пока официантки изымают из их ослабевших пальцев пустые стаканы, — старую песню, воодушевляющую бессмыслицу, почти повсеместно (если считать повсеместность не выходящей за пределы Англии) исполняемую при закрытии пивных:
«Древесина дуба — наши суда,
Море — наша основа. |