Да, но присущим — кому? Она могла бы оказаться дочерью свергнутого внезапным мятежом иноземного государя, которую провезли под проливным дождем сквозь полночный лес, — она скакала но нему на коне, высоко держа голову, царственная, хоть к лицу ее и липли пряди волос, скакала, распрямив плечи, на которые израненные слуги спешили накинуть подшитую мехом мантию… (Вы уж потерпите, если сможете, Уильяма, пока он потворствует своим пустячным причудам. Он, видите ли, зачитывался в начале шестидесятых, когда ему полагалось вникать в бедствия хеттов, цветистыми французскими романами.)
От Конфетки начинает валить парок, едва приметный нимб испарений образуется вокруг ее шляпки и локонов. Она чуть клонит голову набок, словно спрашивая: И что же дальше? Шея ее, замечает Уильям, слишком длинна, чтобы укрыться за высоким воротом лифа. У нее мужское адамово яблоко. Да, он уже принял решение: эта женщина прекраснее всех, когда-либо виденных им.
К изумлению Уильяма, ее манера держаться наполняет его робостью, она выглядит леди настолько, что трудно вообразить, как сможет он обратиться к ней с пятнающим ее предложением. И долгое, гибкое тело Конфетки при всей его соблазнительности лишь все усложняет, поскольку наряд ее выглядит второй ее кожей, лишенной швов и, следственно, неудаляемой.
Затруднение это он облекает в следующие слова:
— Не знаю, достоин ли я подобной чести.
Конфетка чуть наклоняется к нему и негромко, словно делясь впечатлением о только что вошедшем в зал общем знакомом, говорит:
— Не беспокойтесь, сэр. Ваш выбор верен. Я сделаю все, о чем вы попросите.
Простой обмен фразами средь гомона переполненного питейного заведения, однако произносился ли когда-либо брачный обет более недвусмысленный?
Официантка приносит Конфетке заказанный ею напиток.
Бесцветный, прозрачный, почти без пузырьков, пивом он быть не может. А если это джин, вечная услада гулящих дев, то почему же Уильям не различает его запаха? Возможно ли, чтобы это была… вода?
— Как мне вас называть? — спрашивает Уильям, укладывая подбородок на сцепленные ладони, как делал, когда еще был студентом. — Должно же у вас быть какое-то имя, отличное от…
Она улыбается. Губы ее на редкость сухи, похожи на белую древесную кору. Почему же они представляются Уильяму скорее прекрасными, чем уродливыми? Это выше его разумения.
— Конфетка это и есть мое имя, мистер Хант. Или вы предпочитаете обращаться ко мне как-то иначе?
— Нет-нет, — заверяет ее Уильям. — Пусть будет Конфетка.
— В конце концов, что в имени? — роняет она и приподнимает одну пушистую бровь.
Уж не Шекспира ль она цитирует? Совпадение, конечно, но как же сладок ее запах!
Тенор «Камелька» запевает снова. Уильям чувствует, каким все более теплым и дружелюбным становится это место; свет кажется более золотистым, тени становятся густо коричневыми и все, сидящие в зале, лучезарно улыбаются своим собеседникам. Дверь теперь отворяется чаще и каждый из входящих в нее выглядит изысканнее своего предшественника. Шум, сопровождающий появление этих людей, звуки бесед и пение, едва сквозь них слышное, становятся громкими настолько, что Уильяму и Конфетке приходится, разговаривая, наклоняться поближе друг к дружке.
Глядя в ее глаза, такие большие и чистые, что он видит в них отражение собственного лица, Уильям Рэкхэм вновь открывает для себя ускользающую радость существования в качестве Уильяма Рэкхэма. Существует неуловимая, как блуждающий огонек, питаемая спиртным, хрупкая совокупность повадок, которую Уильям почитает своим истинным «я», совершенно отличным от тошнотворной телесной туши, каждое утро видимой им в зеркале. Зеркало лгать не может — и все-таки лжет, лжет! Оно не способно отразить подобные язычкам пламени предначертания, запертые в тайниках его разочарованной души. |