Тот, что сидел за столом, - могутный толстяк, затянутый с ног до головы в хром и сукно, - оглядывал острыми и заплывшими, как у старого хряка, глазками, изредка, вроде бы в такт своим мыслям, пошлепывая короткими пальцами по настольному стеклу, под которым поверх графиков и ведомостей красовалась грудастая русалка - детище ножниц и не очень богатого воображения. Его широкое, мясистое лицо с апоплексическим румянцем во всю щеку могло бы показаться даже добродушным, если бы не вот эти глазки-буравчики. Они вонзались в Савву с усмешливой жестокостью:
- Тебе уже, видно, втолковали, что здесь к чему? - Голос у него оказался не по фигуре тонким и как бы навсегда обиженным. Он говорил, будто жаловался на кого-то. - Ты работаешь - я ставлю галочки. Коли не дурак, копейка не переведется. Ешь, пей, спи. Короче, сопи в две дырочки. Остальное - моя забота. Разумиешь?
- Так что же тут хитрого? - Савве он неожиданно понравился, этот боров в сукне и хроме: бодяги по крайней мере не разводит. - Ясно, как таблица умножения.
- Ишь ты, - мастер, ища сочувствия, оглядел братию, - видать, битый.
Савва в долгу не остался:
- Битый, мятый, колотый. Пробы ставить негде.
- Я же говорил, - победно засуетился Зяма, - люкас парень. Свой в доску.
- Тогда, - мастер поднялся, и кожаное полупальто на нем заскрипело, и только тут стало видно, что он плотно и устойчиво пьян, - давай, братва, за дело. Сейчас кирпич в станице на вес бриллиантов. Выдай ему, Валет, пару рукавиц.
Мастер вышел вслед за всеми и, покачиваясь, остановился у порога, хмельным взглядом пошарил по двору и жалобно окликнул братву:
- А Дуська где? Где ее, суку, черт носит? Зяма, разыскать!
Тот, что был в чунях на босу ногу, ответил за всех:
- Она, мастер, на озере, с бельишком возится. Позвать, что ли?
Нетвердым шагом мастер подошел к Зяме, взял его под подбородок и, посмеиваясь одними губами, проговорил:
- А рази я тебя, Валет, просю? Нет, я не тебя, Валет Валетыч, просю, я вот его просю. Пускай он сходить. Ведь промеж них любовь, я так думаю. Ему и книги в руки. А то мне побаловаться опять же страсть как хочется. Моя-то на сносях...
Зяма вертелся на месте, пытаясь высвободить подбородок, но культяпистые мастеровые пальцы все ухватистей всасывались ему в кожу.
- Я вас, шпану посадочную, научу меня уважать... Так пойдешь, милок? Пойдешь, а?
Зяма наконец вырвался и, отскочив шагов на пять в сторону, выпалил захлебывающимся полушепотом:
- Ладно, мастер. Я схожу, мастер. Сам знаешь, податься мне некуда... Я схожу, схожу... Только, когда набалуешься, вспомни: у меня к тебе разговор будет.
Валет снова сказал:
- Давай позову, мастер.
- Цытъ, москаль!.. Пусть сам идет.
- Ладно, мастер, я таки иду, - Зяма уже шел к озеру, но шел странно боком этак, словно боясь или не смея повернуться к борову спиной. - Ты хочешь наплевать мне в душу. Ты очень хочешь наплевать мне в душу, но только я ее выхаркал вместе с кровью... Да, мастер, выхаркал...
Спускаясь к озеру, он все еще оборачивался, оборачивался и все что-то говорил, говорил, но его уже не было слышно. Все смотрели ему вслед и молчали, тяжело молчали, угрюмо. Только пьяно похохатывал мастер да беззвучно шевелились иссиня-белые Степановы губы.
- "Да, - подумал Савва, прикидывая обстановку, - дела".
VIII
Сашка бредил. Бредил вот уже третью ночевку подряд. Из отрывистого, горячечного шепота татарина Савва примерно воспроизвел в воображении цепь событий, каковая привела Сашку за колючую проволоку. И ему сделалась вдруг понятной и оправданной горькая ожесточенность товарища. Словно вспышка спички в кромешной темноте, когда освещенный пятачок земли вбирает в себя целый мир, Саввино сознание озарилось истиной, что существует предел человеческому терпению, переступив который человек становится прав во всем, что бы он ни совершил. |