Между узкими губами, при молчании плотно сжатыми, в разговоре видны торчащие вперед верхние передние резцы. Впрочем, враг Унгерна может описать его нос как «тупой», волосы — как «редкие», усы назвать «жeлтo-серыми», а зубы — «гнилыми, лошадиными».
Авторы беллетризованных воспоминаний, рассчитанных на широкого читателя, рисовали портрет барона в соответствии с представлениями о нем как о фигуре демонической. Колчаковский офицер Алешин при первой же встрече с Унгерном сумел заметить, что один его глаз выше другого, что их взгляд свидетельствует о «зловещем безумии» и «опасной силе читать мысли людей». Шрам на лбу, который вовсе не бросался в глаза, Алешин изображает как «ужасный, пульсирующий набитыми кровью венами».
Эмигрантский журналист, видевший Унгерна только на фотографиях, замечает, что такие лица, «дышащие свирепостью и дикой волей», были у викингов, «рубившихся на кровавых тризнах». Оссендовский, напротив, говорит о лице, «похожем на византийскую икону». Спокойный наблюдатель находит в нем родовые черты: лицо «достаточно ординарно, с сильно выраженным тевтонизмом остзейского типа, но отнюдь не прусского». Он же добавляет: «Походная жизнь и привычка повелевать, жизнь в условиях узковоенной среды, все это наложило на него отпечаток солдатчины, хотя и не очень заметный».
ОЧИЩЕНИЕ И КАРА
ОТ ПРУССИИ ДО ПЕРСИИ
В 1910 году один из дальних родственников Унгерна, служивший в Генеральном штабе, передал секретные документы австрийскому военному агенту Спанокки, был арестован, судим и сослан в Сибирь, но из-за этого случая никакого клейма изменников на Унгерн-Штернбергах, разумеется, не лежало. Как для большинства прибалтийских дворян, родиной для них была пусть не Россия, но Российская империя, и в 1914 году они пошли на войну точно так же, как если бы им предстояло воевать не с немцами, а с французами, англичанами или китайцами. Один из кузенов Унгерна, Фридрих, после разгрома армии Самсонова под Сольдау в отчаянии бросился на пулеметы, не желая пережить поражение и гибель товарищей. Тем не менее многие чуткие натуры остро переживали двусмысленность своего положения немцев на русской службе, да и высокий процент немецких фамилий среди высшего офицерства придавал некоторую деликатность этой темь.
В забайкальском и монгольском окружении Унгерна людей с такими фамилиями окажется немало; ему, вероятно, психологически проще было находить с ними общий язык, при этом общность происхождения если и учитывалась, то считалась фигурой умолчания. Рассказывали, будто в Урге он приказал расстрелять человека, на людях неосторожно заговорившего с ним по-немецки. При всей недостоверности этой истории сам факт ее возникновения явно не случаен.
Известие о начале войны, которой мало кто хотел, которая «у дипломатов, ею игравших и блефовавших, против их собственной воли выскользнула из неловких рук» (С. Цвейг), обернулось неожиданным взрывом энтузиазма. Отнюдь не казенное воодушевление охватило Париж, Петербург, Лондон, Берлин и Вену. Даже те интеллигенты, кто очень скоро увидят в этой войне только вселенский кошмар и повальное безумие, признавали, что в порыве масс было нечто величественное. Реакция оказалась чрезвычайно схожей по обе стороны готовых разверзнуться фронтов. В ней парадоксальным образом еще раз проявилось единство Европы перед лицом общей судьбы. Эта война, как ни одна до нее, породила надежды на грядущее обновление мира, и Унгерн, может быть, подобно Томасу Манну, призывавшему войну как «очищение и кару», надеялся, что в стальном вихре исчезнет лицемерная буржуазная культура Запада, что сила положит конец власти капитала и избирательной урны. Кроме того, ему просто хотелось воевать, неважно, с кем и за что. «Это только теперь, за последние тридцать лет выдумали, чтобы воевать за какую-то идею», — говорил он впоследствии. |